Антон Павлович Чехов вошел в литературу пародиями и юмористическими рассказами - весело, но нельзя сказать, чтобы легко.
Чехов А. П.
Несколько его мелочей и шуток было напечатано, вероятнее всего в московском юмористическом журнале "Будильник", еще в самом конце 1870-х годов, когда он учился в последних классах Таганрогской гимназии. Однако эти публикации затерялись, и исследователи теперь высказывают о них лишь различные предположения. Сам писатель никогда их не разыскивал, и первые упоминания его имени в печати до нас дошли... в списках отвергнутых редакциями рукописей - в "почтовых ящиках" юмористических журналов. Так, в конце 1879 года среди произведений, которые "не будут напечатаны" в журнале "Будильник", значится рассказ Антоши Чехонте "Скучающие филантропы". Содержание его так и осталось нам неизвестным; впрочем, несоответствие двух слов в заглавии (филантропы, то есть люди, активно делающие добро, - и вдруг: скучающие) во всяком случае выдает иронические намерения автора. В ответах редакций Чехову бывали строки, оскорбительные для самолюбия начинающего автора: "Несколько острот не искупают непроходимо пустого словотолчения" и т. п. Такие ответы появлялись в течение почти всего первого года литературной деятельности Чехова. И вряд ли вдохновляли на дальнейшие писания. Но Чехов все посылал и посылал в журналы новые мелочи и рассказы...
Литературный дебют Чехова принято относить к 9 марта 1880 года: в этот день в петербургском журнале "Стрекоза" были напечатаны знаменитое "Письмо к ученому соседу" и менее известная литературная шутка "Что чаще всего встречается в романах, повестях и т. п.?". Начало не только веселое, но и знаменательное. Ведь пародия (обе вещи написаны в этом жанре) всегда предполагает в авторе знание литературной жизни, какой-то минимум профессиональных навыков и во всяком случае интерес к вопросам писательского мастерства. С этой точки зрения особенно характерна вторая пародия - перечисление литературных штампов.
Герои: "Граф, графиня со следами когда-то бывшей красоты, сосед-барон, литератор-либерал, обеднявший дворянин..." и т. д. События и обстоятельства: спасение героини от взбешенной лошади, ожидание смерти богатого дяди (в этой связи - и тетка в Тамбове.), заложенное имение на юге, дуэль, поездка на воды (и целый список болезней, которые лечит доктор "с озабоченным лицом"). Подробности обстановки: "Портфель из русской кожи, китайский фарфор, английское седло, револьвер, не дающий осечки, орден в петличке..." и т. д. Описания природы: "Высь поднебесная, даль непроглядная, необъятная, непонятная..." И наконец, композиция: "нечаянное подслушиванье", "семь смертных грехов в начале и свадьба в конце". Целый литературный справочник в юмористической форме!
Выйти впервые к широкой публике с такой пародией, то есть начать общение с ней, в сущности, с высмеивания ее литературного вкуса, - на это отваживались немногие писатели. Начало творчества Чехова весьма оригинально для русской классической литературы. Толстой, Достоевский и другие предшественники Чехова сразу же выступили с программными произведениями, с мыслями и образами, лелеемыми еще с юности. "Бедные люди", "Детство", "Отрочество" и "Юность" надолго - и всерьез - определили идейные и художественные искания авторов. А некоторые начинали с прямого подражания - и как часто потом стыдились собственных строк, навеянных чужой музой...
Серьезное произведение юного Чехова, его первая большая пьеса (в собрании сочинений она печатается под заглавием "Безотцовщина") не понравилась первым читателям этой огромной рукописи и в дальнейшем не была удостоена автором публикации, представить же обществу последнего классика XIX века выпала честь двум пародиям, напечатанным в одном из самых несерьезных журналов.
Жанр пародии прижился в раннем творчестве писателя. Шаблон, в какую бы литературную форму он ни рядился, встречал ядовитую насмешку Чехова. Вот как, например, он высмеивал в 1884 году композиционные стандарты беллетристики в цикле своих заметок "Осколки московской жизни" (они печатались в петербургском юмористическом журнале "Осколки", в котором Чехов активно сотрудничал, начиная с осени 1882 года):
"Читаешь и оторопь берет <...> Убийства, людоедства, миллионные проигрыши, привидения, лжеграфы, развалины замков, совы, скелеты, сомнамбулы <...> В завязке кровопролитие, в развязке тетка из Тамбова, кузина из Саратова, заложенное именье на юге и доктор с кризисом". Эти строки, имевшие в виду модный тогда жанр уголовного романа, - точно продолжение пародии "Что чаще всего встречается в романах, повестях и т. п.?". Те же немыслимые ситуации с надуманным ходом событий и развязкой, те же герои (вплоть до "тетки из Тамбова") и та же форма - в виде перечисления признаков "литературной заразы".
Среди пародий Чехова на уголовные романы - одна из вершин его юмористического творчества: рассказ "Шведская спичка" (1884). В нем выведен старательный, начитавшийся Габорио следователь, который действует по всем правилам науки - и именно потому попадает впросак. Розыски "трупа" бывшего корнета Кляузова с помощью ряда улик и решающей из них - сгоревшей спички, которую обронил "убийца" в спальне "убитого", - образец трафаретного мышления. И здесь, как всегда, юмористический эффект возникает из несоответствия: серьезные усилия - и ничтожный до скандальности (в буквальном смысле) результат: Кляузова нашли целехоньким в уютной бане у прекрасной обладательницы шведских спичек.
Невежество и апломб бездарных дельцов-драмоделов, наводнивших русскую сцену 80-х годов, Чехов высмеял в рассказе "Вынужденное заявление", написанном от имени "члена Общества русских драматургов и композиторов" Акакия Тарантулова, автора пьесы "Скоропостижная конская смерть, или Великодушие русского народа!".
Близки к пародиям иронические стилизации иностранных романов. Это огромный "рассказ" "Ненужная победа", в котором Чехов, не имея в виду высмеять определенное произведение, уловил черты романов модного тогда в России венгерского писателя романтического склада Мавра (Мора) Иокая, и так увлекся драматической историей уличной певицы-цыганки, что ввел в заблуждение некоторых своих читателей, действительно принявших чеховскую вещь за роман Иокая. Это смешное "подражание" автору "Собора Парижской богоматери" В. Гюго в рассказе "Тысяча одна страсть, или Страшная ночь". Это "перевод с испанского"- рассказ "Грешник из Толедо" (с героиней - "ведьмой"), обнаруживающий знакомство Чехова со штампами произведений на средневековые сюжеты, и т. д.
Все эти "стилизации" выдавая в Чехове талант пародиста, блестяще доказывают, что иммунитет к подражательству у него был врожденный. И чувство юмора - тоже.
Ведь что мы знаем о Чехове-подростке? Не только то, что он мерз в лавке отца, но и - больше всего - то, что он был неистощим на веселые выдумки и затеи. Как-то надел на себя лохмотья и под видом нищего выпросил у сердобольного дядюшки Митрофана Егоровича милостыню. Заставлял собравшихся смеяться до упаду то над "профессорской" лекцией о сотворении мира, то - взяв себе в помощь брата Александра - над сценкой в духе будущей "Хирургии". От этих времен сохранились и названия первых произведений Чехова: "Недаром курица пела". "Нашла коса на камень". Они были написаны в веселом жанре водевиля.
Самый ранний из сохранившихся в памяти родных творческий текст Чехова - четверостишие, начинающееся так: "О, поэт заборный в юбке..." - ответ 14-летнего гимназиста девочке, писавшей трогательные стихи на заборе. Отнюдь не свидетельствуя о стихотворном таланте автора, эти строки выдают его природную склонность к шутке, насмешке.
По письмам Чехова видно, как постепенно развивается и зреет в нем это свойство. И какое наслаждение читать письма молодого Чехова! Легкое, светлое течение мысли, непосредственность, естественно рождающаяся шутка... Он смеется над собой: "Я жив и здоров, что Пальмин объясняет тем, что я себя не лечу". Шуткой освещает прозу домашнего быта, делает, если можно так выразиться, более переносимыми трудности жизни: "Какие-то ослы женятся и стучат ногами, как лошади..." - это сказано о доме, где жил в 1885-1886 годах Чехов: второй этаж хозяева сдавали под свадьбы и поминки - обстановка, требовавшая от пишущего огромной выдержки и терпения. И как изящна бывает чеховская улыбка в незначащей подчас фразе. "Живу я, милый российский Сарду, - пишет он в 1889 году писателю, автору комедий В. А. Тихонову, - не в Париже и не в Константинополе, а, как Вы верно изволили заметить на конверте Вашего письма, в г. Сумах, в усадьбе госпожи Линтваревой".
Обычно терпимый к недостаткам людей, Чехов как-то сурово высказался: "...не понимает человек шутки - пиши пропало! <...> И знаете: это уж не настоящий ум, будь человек хоть семи пядей во лбу".
Сам же он мог смеяться даже над собственным литературным стилем - свойство, доступное немногим. Т. Л. Щепкина-Куперник вспоминала, как в Мелихове Чехов предлагал ей написать вместе пьесу-шутку под заглавием "День писательницы", героиня которой, устав от города, хотела уехать в деревню. И вот "программа" описания деревни, предложенная Чеховым: "Чтобы был снег... тишина... вдали собаки лают - и кто-то на гармошке играет - а ля какой-нибудь Чехов..." Опасность "чеховского" штампа он угадал задолго до того, как она стала реальной в творчестве его многочисленных подражателей и в некоторых утрированных деталях режиссуры Московского Художественного театра, подчеркивавших тишину на сцене в чеховских спектаклях (скрипение сверчка, тиканье часов и другие звуки).
...Итак, юмористическое начало для Чехова-писателя не было случайным. В художественном отношении юмористические рассказы созрели ранее других его жанров.
Еще современники Чехова пытались определить природу его смеха, установить его своеобразие. Чаще всего Чехова-юмориста критика сопоставляла с Гоголем: у обоих смех сквозь слезы. Кто-то однажды переиначил эту формулу, слезы - сквозь смех. В стараниях уточнить эти определения приходили и к неожиданным заключениям. В. О. Ключевский, например, писал в 1899 году: "Чехов исподтишка смеется над изображаемой жизнью. Но это ни горько смеющийся плач Гоголя, ни гневно бичующий смех Щедрина, ни тоскующая сатира Некрасова: это - тихая, уравновешенная, болеющая и соболезнующая улыбка над жизнью, не стоящей ни слез, ни смеха".
Попробуем, однако, ограничиться одним из названных определений или согласиться с В. О. Ключевским - и богатство чеховского смеха, переливающегося всеми цветами радуги, потускнеет.
Чехов умеет и то и другое: смеяться над тем, что по существу не очень весело, и сочувствовать тому, что как будто смешно. И еще умеет, конечно, стать над своими героями - над их мелкими страстями и заботами, суетностью и корыстолюбием одних, прекраснодушием других.
Юмористические сюжеты Чехова разнообразны, и мы к этому еще вернемся.
К шедеврам его юмористики, кроме названных уже "Письма к ученому соседу", "Шведской спички", относятся широко известные рассказы: "Смерть чиновника", "Толстый и тонкий", "В цирульне", "Загадочная натура", "Хамелеон", "Хирургия", "Жалобная книга", "Брожение умов", "Налим", "Лошадиная фамилия", "Злоумышленник", "Беззаконие", "Дипломат", "Пересолил", "Роман с контрабасом", "Неосторожность"... Но список наш грозит занять не одну страницу, а ведь мы хотели указать лучшие из лучших юмористических созданий Чехова. В этом же ряду должно быть названо несколько замечательных рассказов о детях, стоящих особняком в наследии Чехова-юмориста: "Детвора", "Гриша", "Кухарка женится", "Мальчики" - бесхитростные истории, рассказанные автором с доброй улыбкой.
Есть яркая юмористическая страница и в драматическом творчестве молодого Чехова - одноактные шутки, или водевили: "Медведь", 1888; "Предложение", 1888; "Свадьба", 1890; "Юбилей", 1891.
Хотя юмористические рассказы Чехова относятся в основном к 1880-1887 годам, неверно было бы весь этот период называть юмористическим. В те же годы, когда Чехов писал веселые рассказы, составлял смешные подписи к рисункам, сочинял каламбуры и т. д., он писал большие повести, где было место и лирике и грусти (например, "Цветы запоздалые", 1882), рассказы о трудной судьбе разных людей города и деревни ("Хористка", "Горе", "Тоска", "Агафья", "Ванька", "Скука жизни" и многие другие).
В этих рассказах есть чему улыбнуться, над чем засмеяться, но в целом они освещены мыслью автора о неисполнившихся надеждах и несостоявшемся человеческом счастье (тема, столь характерная для зрелого Чехова). Адрес "На деревню дедушке", исповедь извозчика перед лошадью (которая к тому же его слушает), настойчивое обещание токаря Григория Петровича ("Горе") выточить для фельдшера "портсигарчик из карельской березы", в то время как у него отморожены и ноги и руки, - все это действительно не столько смешно, сколько грустно. Действительно - "сквозь слезы". Появлялись и рассказы, где совсем не было места авторской улыбке: "Муж", "Кошмар".
Рассказы, помещенные в настоящей книге, преимущественно юмористические, хотя в некоторых из них и есть доля драматизма.
Чехов умел смеяться весело и как будто без всякой "задней мысли" - строя сюжеты на психологических казусах и нелепых происшествиях, то есть на комизме положений. Многие "мелочи" Чехова в "Стрекозе", "Будильнике", "Осколках" были составлены просто из нелепых словосочетаний и афоризмов: "Каникулярные работы институтки Наденьки N", "Задачи сумасшедшего математика", "Перепутанные объявления" и т. д. Нелепость положения, в каком очутилась, не сознавая того, огромная толпа народа на базарной площади (и в первую очередь те двое, что имели неосторожность посмотреть внимательно вслед летящим скворцам), составляет прелесть рассказа "Брожение умов". И уж в совершенно нелепом приключении музыканта Смычкова - трагикомический эффект рассказа "Роман с контрабасом". "Если бы он даже ничего не написал, - говорил И. А. Бунин о подобных чеховских рассказах, - кроме "Скоропостижной конской смерти" (имеется в виду рассказ "Вынужденное заявление", о котором уже говорилось. - Э. П.) или "Романа с контрабасом", то и тогда можно было бы сказать, что в русской литературе блеснул и исчез удивительный ум, потому что ведь выдумать и уметь сказать хорошую шутку могут только очень умные люди, те, у которых ум "по всем жилушкам переливается".
Комизм положения - и в основе известного рассказа "Налим", менее известного рассказа "Нервы" и т. д.
И нелепые случаи, и психологические казусы носят общечеловеческий характер: с кем не может такого случиться? Не будем извлекать особой идеи или морали, к примеру, из истории о том, как пятеро мужчин ловили и упустили опять в воду налима ("Налим", 1885). Здесь все смешно. Даже горб плотника Андрея обыгрывается как юмористическая деталь: как ни боялся он при своей "низкой комплекцыи" лезть в воду, страсть рыболова взяла верх, но при первой же попытке стать в воде на ноги он погрузился в нее с головой, пуская пузыри. Довольно дерзкий литературный прием. Но что у другого писателя могло прозвучать глумлением над уродством "маленького человека", здесь нас веселит самым непринужденным образом. И как колоритны оба плотника, не спешащих строить купальню для барина, и кучер Василий ("Который тут налим? Я его сичас..."), и старый пастух, от нетерпенья не успевший раздеться до конца и лезущий в реку "прямо в портах", и сам барин, который, наоборот, дает сначала остыть своему холеному телу. Как они точно очерчены в своей социальной психологии и индивидуальной неповторимости.
С каждым может случиться, - впрочем, преимущественно в пожилом возрасте, - то, что произошло с героем рассказа "Забыл!!" (1882). Пришел человек в магазин купить ноты и забыл название пьесы - и вот эти муки памяти составляют комизм рассказа. За близкую тему в том же году взялся и Н. А. Лейкин, редактор "Осколков", бывший для массового читателя "первым юмористом" в 70- начале 80-х годов. Его рассказ "В аптеке" - о том, как дворник забыл название лекарства, придя в аптеку. Между началом и концом рассказа, когда выясняется, зачем же дворник пришел в аптеку, проходит долгое время, заполненное разговорами разных посетителей аптеки. Юмор убит длиннотами, а психологический казус подменен бытовой неурядицей - невниманием дворника к просьбе жены (она просила вовсе не лекарство от ушиба, а бензин для выведения пятен на платье).
Чеховский рассказ не отягощен лишними эпизодами, и налицо объемное изображение "казуса": перед нами некогда ловкий поручик, танцор и волокита, теперь разбитый параличом, измученный семейными скандалами. Забудешь тут не только рапсодию Листа...
И конечно, не для разоблачения "социальных язв" написано "Произведение искусства" (1886). Рассмешив нас необычным стечением обстоятельств ("неприличный" канделябр, подаренный доктору благодарным пациентом, совершает длинный путь и возвращается в качестве недостающей пары к самому себе), автор предлагает вниманию читателя контраст двух характеров. Саша Смирнов - восторженный почитатель старины, будто отрешенный от деловой суеты, доктор - добропорядочный делец, пекущийся о своей репутации. Но они и связаны тем, что ненавистно автору, хотя прямо об этом он не говорит, - пошлостью. Когда, в начале рассказа, получая подарок, доктор говорит, "раскисая от удовольствия: "Я сделал только то, что всякий другой сделал бы на моем месте", ясно, что это - заезженная фраза, заготовленная для подобных случаев, трафарет. Это и есть пошлость. И когда далее он (а вслед за ним адвокат и комик), не отрывая глаз от нагих женских фигур, стыдливо сбывает канделябр, чтобы не "загадить" свою приличную квартиру, то и это - лишь завуалированная привычка к шаблонному мышлению и эталонам сомнительной нравственности. Но и наивный Смирнов недалеко уходит от этих трафаретов, когда защищает "произведение искусства": "Столько красоты и изящества, что душу наполняет благоговейное чувство и к горлу подступают слезы! Когда видишь такую красоту, то забываешь все земное... Вы поглядите, сколько движения, какая масса воздуху, экспрессии!" "Воздух" и "экспрессия" в устах чеховского героя как лакмусовая бумажка: она указывает на скудость мысли, прячущуюся за пышными словами. А не в этом ли один из признаков пошлого человека?
Настраивая на веселый лад читателей своих рассказов уже подписями под ними (кроме "Антоши Чехонте" - "Брат моего брата", "Человек без селезенки" и др.), Чехов приглашал их посмеяться над происшествиями, подобными случаю с канделябром. И они смеялись, не замечая коварства автора. Смеялись над глупым Червяковым, трясущимся от страха перед старичком генералом, на лысину которого он чихнул ("Смерть чиновника"), над полицейским надзирателем Очумеловым ("Хамелеон"), над умалишенными из рассказа "Случаи mania grandiosa" (один из этих больных, например, боялся обедать вместе с семьей и не ходил на выборы, потому что знал: "сборища воспрещены"), над учителем математики Дырявиным, который восхищается высохшей красотой своей стареющей начальницы мадам Жевузем и тем добивается прибавки жалованья ("В пансионе"), над переживаниями отставного прапорщика Вывертова по поводу ликвидации его чина ("Упразднили"). Смеялись и над членами санитарной комиссии в лавке, закусывающими гнилыми яблоками, которые они же конфисковали ввиду опасности заражения холерой ("Надлежащие меры"), над героем рассказа "О драме", который прерывает беседу о Шекспире, чтобы высечь племянника, и говорит потом о процветании искусства и гуманности. Смеялись и не замечали, что, в сущности, смеются над собой. Потому что всем этим - страхом перед сильными мира сего, болезненной амбицией "маленького человека", чревоугодием, нечестностью, взяточничеством, ханжеством, косностью обывателя, щеголяющего "начитанностью" - была опутана жизнь усердного читателя юмористической прессы. Поистине пошлая жизнь пошлого человека. Меньше всего узнавали себя такие читатели - в силу невежества, - когда в рассказах Чехова пошлость прикасалась к высоким явлениям человеческого духа. А ведь здесь его смех был особенно ядовит.
Яростью автора, надежно скрытой от массового читателя юмористической формой изложения, рождены многие строки, целящие в эту мишень. Смакует ли обыватель термины "воздух" и "экспрессия", когда говорит о живописи, умиляется ли он своей способности любить ("Я такие чувствую чувства, какие вы никогда не чувствовали. Позвольте вас чмокнуть!" - "Перед свадьбой"), он одинаково фальшив и занимается профанацией подлинных ценностей. Бросая мимоходом фразы, которые должны бы его причислить к цивилизованной части общества, изо всех сил пытаясь выдать себя за "культурного" человека, герой оказывается ниже простодушного невежды. Воинствующий мещанин, он приспосабливает к своим нуждам святые имена. Столоначальник Кисляев оправдывает нерадивого чтеца: "Пьет, каналья, но... ведь все таланты пьют! И Рафаэль, говорят, пил!" ("Либеральный душка"). Муж "дачницы" из одноименного рассказа, браня Щедрина, говорит: "Пушкин, та chere, лучше... У Пушкина есть очень смешные вещи! Я читал... помню". Утомленный трехдневным писанием рекламы для чайного магазина, "писатель" (он же "господин Гейним") хвастает: "Верите ли? Трем магазинам сразу рекламу сочинял... Это и у Шекспира бы голова закружилась" ("Писатель"). А вот как переиначивает один из драматических моментов тургеневского романа герой рассказа "Контрабас и флейта": "Читал я, помню, "Дворянское гнездо"... Смеху этого- страсть! Помните, например, то место, где Лаврецкий объясняется в любви с этой... как ее?.. с Лизой <...> Он заходит около нее и так и этак... со всякими подходцами, а она, шельма, жеманится, кочевряжится, канителит... убить мало!" Обыватель-полузнайка, журналист низкого сорта чувствует себя на короткой ноге с классиками: и Пушкина и Некрасова он называет не иначе, как своими "коллегами" ("В вагоне", 1885).
Чем меньше в человеке человеческого, тем жестче почерк юмориста. Когда Чехов хочет указать на бездушие героя, он придает ему свойства манекена, и в юмористическом рассказе возникают грозные очертания сатиры. Такой герой живет в плену нескольких закостеневших представлений, они, как панцирь, стискивают его живое чувство, глушат мысль.
Внешне наделенный свойствами личности, живущей нормальной человеческой жизнью ("...Иван Дмитрич Червяков сидел во втором ряду кресел и глядел в бинокль на "Корневильские колокола". Он глядел и чувствовал себя на верху блаженства"), персонаж чеховской сатиры мертв именно как личность. Живя одной только мыслью (как бы чего плохого не случилось), Червяков испугался - вопреки логике - гнева "чужого" генерала, он мог испугаться и не-генерала: смертельный страх и смерть от страха у него написаны на роду. "Как бы чего не вышло" - эта обобщающая формула страха перед жизнью вообще (главный стимул поведения учителя Беликова в рассказе 1898 года "Человек в футляре") подготовлена юмористическим творчеством Чехова 1880-х годов.
Унтер Пришибеев его нелепым поведением не оплачиваемого полицией добровольного шпиона живет под тем же девизом. Предмет, внушающий страх, здесь тоже не имеет границ: ведь не для политических сходок собираются вечерами крестьяне, имена которых он вносит в свой "список". Как бы себя жители села ни вели, Пришибеев нашел бы повод взять их под надзор: он боится всего живого. В отличие от Червякова он, однако, портит жизнь не себе, а другим - и этим страшен. Но по иронии судьбы человек, рьяно защищавший закон ("Нешто в законе сказано..." - главный его аргумент), законом же и наказывается. Уж в этой нелепости - своеобразие чеховской сатиры; в отличие от Щедрина у Чехова нет чистой сатиры, она у него сверкает юмористическими блестками. В конечном счете Пришибеев не столько страшен, сколько смешон. И когда, арестованный, вопреки здравому смыслу он опять кричит свое: "Наррод, расходись!" - ясно, что этот человек - какой-то психологический курьез, фигура, близкая к гротеску.
Стихийная сила страха, лишающая человека человеческого начала, - это массовое явление эпохи реакции 80-х годов, - нашла в Чехове своего главного художника. Ни сказки Щедрина, ни рассказы Успенского, ни тем более новеллистика второстепенных писателей, которым была близка психология замученного "маленького человека", не создали такой разносторонней и вместе с тем целостной картины нравственного ущерба, нанесенного эпохой 80-х годов среднему обывателю. То, что произошло с Червяковым от страха (умер) и Пришибеевым (хотел других наказать), - типичные, но не распространенные явления. Чаще, как видно из сотен чеховских сюжетов, страх перед властью и сильными людьми заставлял обывателя приспосабливаться к обстановке. Так родилась почва для типа хамелеона - одного из художественных открытий Чехова-юмориста. Впервые это слово употреблено для обозначения типа в рассказе "Двое в одном" (1883), за полтора года до знаменитого рассказа. Мелкий чиновник, выдающий себя за "вольнодумца", протестующего против беспорядков и произвола, весь съеживается и принимает обычный вид пришибленного и угодливого подхалима, когда нечаянно встречает своего начальника. "Не верьте этим иудам, этим хамелеонам!" - с такого вопля начальника, на глазах которого произошла перемена, начинается рассказ и кончается его же словами: "Верь после этого жалким физиономиям этих хамелеонов!"
Герой рассказа "Хамелеон" (1884) это свое свойство обнаруживает простодушно и откровенно. Прикрывая минутную неловкость приказами нижнему чину снять с него шинель или накинуть, Очумелов дает все новые и новые распоряжения. Взбудораженный то и дело меняющейся версией насчет хозяина собаки, он "превращается" на наших глазах много раз (и как идет к нему фамилия, выражающая это состояние). Это, так сказать, классический тип чеховского хамелеона.
Готовность к мгновенному "превращению" - черта подхалима и труса (ведь хамелеон - из семейства пресмыкающихся) - придает таким рассказам, построенным большей частью на диалоге ("сценкам"), необычайную живость.
В большинстве рассказов этого рода "хамелеонство" героя обнаруживается не столь резко, более постепенно. Явным оно становится обыкновенно к концу произведения в репликах, противоречащих всему предшествующему поведению героя. В рассказе "Маска" (1885) чертами хамелеона наделена целая группа "интеллигентных" посетителей общественной читальни. Диапазон той перемены, которая с ними происходит, отмечен разными обращениями к разбушевавшемуся миллионеру Пятигорову. Пока он был в маскарадном костюме: "Очевидно, этот самодур не понимает, что он не в хлеву!" Когда же он сбросил маску: "Не прикажете ли вас домой проводить <...> или сказать, чтобы экипажик подали?" Циничное объяснение "превращению" дается в последних строчках рассказа: "Негодяй, подлый человек, но ведь - благодетель!.. Нельзя!.." Вспомним и автора "смелого" водевиля, трусливо согласившегося со всеми "как бы чего не вышло", которые на него обрушили осторожные сослуживцы, слушавшие его чтение ("порву... А вы же, братцы <...> никому не говорите..." - "Водевиль", 1884). "Превращение" героя отмечается и еще более четко противостоящими высказываниями героя в начале и в конце рассказа. Приведем примеры таких контрастных реплик.
"Хирургия - пустяки <...> Раз плюнуть", - утверждает сначала фельдшер Курятин в "Хирургии", а в конце, измучившись с зубом дьячка, он бормочет: "Хирургия, брат, не шутка... Это не на клиросе играть". В "Рассказе, которому трудно подобрать название" происходит "либеральный" разговор, и звучит торжественное "Pereat!" ("Да погибнет!") по адресу начальника, но появляется в дверях ОН - и из тех же уст раздается громкое "Уррааа!". И никому из этих "либералов" не стыдно. Иногда момент "отречения" в последних словах героя-хамелеона подчеркнут еле заметными штрихами, тонкой стилистической отделкой первоначальных слов. Здесь мы имеем дело с высокой культурой профессиональной работы писателя. Ошеломленный открытием, что "толстый" в своей карьере поднялся до "тайного советника", "тонкий" (уже в начале рассказа представивший однокашнику жену и сына) находит нужным повторить те же слова, но, так сказать, в новой обработке: "Это, ваше превосходительство, сын мой Нафанаил... жена Луиза, лютеранка, некоторым образом...'" Почтительное обращение, извиняющийся тон ("некоторым образом"), которых не было вначале, превращают нормальную человеческую фразу в речь мелкого чиновника, заискивающего перед высшим чином. Во всех этих случаях Чехов обходится без авторских пояснений: героя убивает его же слово. Презрение художника звучит только в фамилиях, в заглавиях (характерно: "Рассказ, которому трудно подобрать название...")
Смех Чехова направлен против человеческих пороков независимо от чина, культуры, сословия героя. Мелкость души и низость побуждений он презирал и в "маленьком человеке", угнетенном чиновнике. Гоголь чуть не плакал над судьбой Акакия Акакиевича, Достоевский тосковал по поводу униженных и оскорбленных. Обратив взор к тому дурному, что в "маленьком человеке" пробуждало жестокое время, молодой Чехов смеялся над ним. Этим определялось большое общественное значение его юмористического творчества, и с высоты нашего времени это видно особенно ясно. Такие рассказы, как "Мелюзга", "Орден", "Тайна", "Упразднили", написаны художником, беспощадным к тем, кто жалок по существу да еще и унижает сам себя. Ничтожность человека Чехов подчеркивал тем, что показывал огромное значение в его жизни мелочей, пустяков. Дьячок Федюков услаждает себя тем, что ставит свою подпись на листах визитеров в передних у важных особ ("Тайна", 1887). "Как-то и уважения к себе больше чувствуешь", - думает учитель Пустяков (и опять - фамилия!), нацепив на себя чужой орден, чтобы идти на бал к купцу Спичкину ("Орден", 1884). И когда "пустяку" грозит опасность, жизнь теряет смысл.
Пустяков на балу встречает сослуживца, это дает повод для мук нравственных (стыдно) и физических (как прикрыть правой рукой орден, сидя за пиршественным столом?). Но когда обнаруживается, что и тот его боялся - по той же причине! - герой перестает мучиться, а авторский голос становится резче: как, в сущности, жалки эти добродушные, никому не делающие вреда люди!
"Упразднили" чин прапорщика, и бедный Вывертов в одноименном рассказе 1885 года чуть не умер от горя. Точно гоголевский майор Ковалев, он почувствовал себя вдруг неполноценным членом общества, фитюлькой: "Ежели я теперь не прапорщик, то кто же я такой? Никто? Нуль?" Из этого трагического для себя положения он находит один выход: назло всем высокопоставленным лицам, имеющим чины, писать письма и подписывать: прапорщик такой-то. Назло! Подпись, как и в случае с Федюковым в рассказе "Тайна", - последний шанс "нуля" ощутить себя полноправной личностью. В комической ситуации ясно звучит мотив поруганного человеческого достоинства, хоть достоинство это и измеряется ничтожно малыми ценностями.
Но разве в комические положения не попадали люди, достойные сочувствия? С какой болью Чехов пишет об извозчике Ионе Потапове, о том, как он нашел в конце концов выход из своей тоски... С какой симпатией к двум жертвам всеобщего психоза в первые дни распространения вакцины против бешенства написан рассказ "В Париж!". С каким блеском автор "Злоумышленника" (1885) сталкивает в словесном поединке жизненную силу безграмотного нарушителя закона с его насущными заботами и холодную логику официального допроса следователя. Чехов-юморист умел и презирать и любить.
Чеховская новелла, это выдающееся явление литературы конца XIX века, сформировалась в значительной степени на юмористическом материале.
В выборе литературной формы для юмористических сюжетов Чехов, кажется, не знал границ. "Сценки" - лишь один из его жанров.
По необходимости он выполнял заказы редакций на сезонные рассказы - рождественские, святочные, масленичные, пасхальные, просто зимние или летние (дачные) и т. д. "Задание" и "сезон" обязывали автора ввести в рассказ несколько необходимых деталей. Но в остальном, и в частности в построении рассказа, он оставался свободен. И распорядился свободой как большой художник. Рассказы его не слились с безликой массой юмористического чтива 80-х годов.
Все лучшее, что было заложено в самой природе короткого юмористического рассказа и что пытались обыграть ближайшие предшественники Чехова в области юмора (особенно Н. Лейкин, В. Билибин), именно ему удалось довести до совершенства. Лейкин учил его краткости, но его собственные сюжеты тонули в длиннотах; строил "сценки" на диалоге и пользовался неожиданной, анекдотической концовкой, но впадал в фальшивое нравоучение. В его "сценках" были подробности быта, но не было картины действительности. Не говоря о мере таланта, погоня за смешным мстила за себя.
Задание жанра - насмешить - у Чехова не было самоцелью, и за комическими положениями, в которых оказывались чеховские персонажи, выступали яркие характеры, судьба человека вместе с его окружением, то есть реальный облик действительности.
С Чеховым юмористическая новелла как полнокровный жанр, обладающий яркими особенностями, вошла в "большую" литературу... Многообразие форм (которого малые жанры русской классики прежде не знали) делает невозможной сколько-нибудь полную классификацию его рассказов, хотя такие попытки и предпринимались.
Даже в такой, казалось бы, постоянной черте юмористической новеллы, как неожиданная концовка, Чехов не наскучивал читателю и предлагал все новые варианты. Рассказы у него могли кончаться подобием немой сцены - наиболее острой формой неожиданности. Герой ошеломлен случившимся: у него словно отнимается язык или он стоит "выпуча глаза" и т. д. - весьма щедрый выбор оттенков ("Произведение искусства", "Справка", "Сущая правда", не говоря о "Смерти чиновника" с сильнейшей степенью потрясения героя в конце рассказа).
Неожиданный эффект в финале рассказа может рождаться и от своеобразной "переадресовки" чувств героя. В рассказе "Святая простота" герой, измученный холодностью сына, обращает свой родительский восторг на его шубу, целуя и обнимая ее. В этой связи вспоминается и известная концовка "Тоски"...
Немало рассказов построено на незавершившемся или, как говорят исследователи, "отрицательном" действии. Конец здесь смешон тем, что в нем случается прямо противоположное ожидаемому (или не случается ожидаемого). "Хороший конец" тем и хорош, что сваха не находит герою невесты и оказывается единственной достойной его женщиной, - сватовство не состоялось. "Лошадиная" фамилия припомнилась слишком поздно, и "налим" оказался не пойманным, и пара к канделябру для доктора не была найдена, и т. д.
Прелесть финала "Шуточки" в том, что фраза "Я люблю вас, Надя" так и не была произнесена отчетливо, - любовное объяснение только почудилось.
Такие "незавершенные" финалы в серьезных рассказах Чехова служат углублению драмы героя и в какой-то мере протягивают нить к его будущему. У юмористических "незавершений" другое назначение - легко и изящно развязать узел комически сложившихся отношений. И здесь, разумеется, у читателя является мысль о судьбе героя, но на ином человеческом материале, с иным авторским настроением.
Удивительнее всего, что этот принцип вкрался в самый энергичный по характеру действия чеховский жанр - водевиль.
Водевиль Чехова не имеет соответствия в русской литературе. В нем нет танцев и куплетов, он полон другого движения: это диалог в одном акте, развивающийся с искрометной силой. Здесь жизнь схвачена в острые моменты: праздничное торжество, перемежающееся бурными скандалами. В "Юбилее" скандал поднимается до уровня буффонады. Все происходит одновременно: женоненавистник Хирин готовит доклад для юбилея банка, Мерчуткина выклянчивает у главы банка Шипучина деньги, жена Шипучина слишком подробно и нудно рассказывает о том, что она пережила у матери, и идет словесная перепалка между Мерчуткиной и мужчинами. Каждый говорит свое, никто никого не хочет даже слушать. И получается то, что Чехов сам себе ставил условием для хорошего водевиля; "сплошная путаница" (или "вздор"); "каждая рожа должна быть характером и говорить своим языком"; "отсутствие длиннот"; "непрерывное движение".
Путаница и нелепость в "Юбилее" достигает высшей точки в минуты, когда разъяренный Хирин (он с самого начала знал, что дамы "все дело испортят") набрасывается, не разобравшись, на жену Шипучина (вместо Мерчуткиной), та визжит, ошибка выясняется, все стонут - и входят служащие: начинается юбилей, тщательно ими подготовленный. Но это уже развязка - обессилевший юбиляр перестает что-либо соображать, прерывает речь депутатов, бормочет бессвязные слова, и действие прерывается: пьеса кончилась.
Несостоявшийся юбилей, фактическое топтание на месте при суетливом движении основных и мельтешении случайных лиц (а за кулисами, как выясняется, идет подлинное действие подлоги, казнокрадство и т. д.) - это образ той же жизни, которую мы знаем по чеховским рассказам 1880-х годов, но в юморе его теперь больше жесткости. Потому что за спиной автора "Юбилея" (1891) был груз свежих воспоминаний о сахалинском "аде" (поездка на Сахалин состоялась в 1890 г.).
После "Юбилея" ни водевилей, ни других веселых произведений Чехов больше не писал. Три "осколочных" рассказа 1892 года (перерыв в юмористике был пятилетний - с 1887 г.) - "Отрывок", "Из записок старого педагога", "Рыбья любовь" - не вернули прозе Чехова ее прежнего юмористического тона. Но вряд ли сыщется произведение Чехова 1890-1900-х годов, в том числе и драматическое, в котором не сверкнули бы улыбка автора, смешной эпизод, каламбур.
Особое свойство чеховского смеха, - так называемая внутренняя, или объективная ирония, не высказанная автором прямо, то есть ирония самой жизни, - проявилось уже в ранних рассказах. Разве не посмеялась жизнь над унтером Пришибеевым и другими названными здесь героями? Но как черта мировоззрения и реалистического стиля художника объективная ирония вполне утвердилась в произведениях 1890-1900-х годов.
Смех Чехова - то веселый, то с оттенком лирической грусти, то легкий и светлый, то граничащий с сатирой, - поистине неисчерпаем. Это был художник, который вошел в литературу весело и ушел из жизни, насмешив жену (за несколько часов до смерти!) рассказом о курортниках, пропустивших гонг к ужину. Последний сюжет Чехова, как и его литературный дебют, был юмористическим. И в этом, как во многом другом, он оставался верным своему таланту.