“Биография”   “Чеховские места”   “Чехов и театр”   “Я и Чехов”   “О Чехове”   “Произведения Чехова”   “О сайте”  






предыдущая главасодержаниеследующая глава

VI

 "Хороша жизнь, Мария Сергеевна! 
 Правда, она тяжела, скоротечна, 
 но зато как богата, умна, 
 разнообразна, интересна, 
 как изумительна!" 
 
"Письмо" (9, 500) 

Сборники его писем - единственное в нашей литературе явление, не имеющее никаких параллелей, - именно потому, что в них сказывается та же необыкновенная страсть к "живописанию словом", к словесным портретам, словесным зарисовкам с натуры.

Его письма при всей их идейной насыщенности доверху наполнены конкретными вещами и фактами. В них несметное количество образов, "предметов предметного мира", которые принято считать обыденными, мизерными, скучными и которые, однако, так интересны ему, что он разжигает и в нас интерес к этому, казалось бы, примелькавшемуся, постылому кругу явлений.

В других писательских письмах чаще всего вскрывается лишь одна сторона человеческой личности - глазным образом идеи, убеждения, мнения автора, а здесь перед нами он весь, с головы до ног, во весь рост, - неповторимый, живой человек. Словно он и не умирал никогда. И мы принимаем такое участие во всех перипетиях его жизни, что от души огорчаемся, когда ему попадается дрянная квартира или когда его тянут к суду, чтобы он уплатил за товары, которые у него за спиной набрали в лавчонке его непутевые братья.

Забывая, что между нами и этими письмами лежит порою восьмидесятилетняя давность, мы переживаем их так, словно они о сегодняшнем. Дико было бы назвать их "архивом". Их читаешь, как многотомный роман, очень разнообразный, с занимательной фабулой, со множеством действующих лиц, "персонажей", которые встают перед нами живьем:

  • и Айвазовский, помесь армянина с архиереем, "руки имеет мягкие и подает их по-генеральски" (14, 136);
  • и Лесков, похожий "на изящного француза и в то же время на попа-расстригу" (13, 79-80);
  • и Гольцев, и Пальмин, и Леонтьев-Щеглов, и Потапенко, и семья Киселевых, и семья Линтваревых, и "астрономка" Кундасова;
  • и Саша Селиванова, "гремучая девка" (13, 405);
  • и Сергеенко - "погребальные дроги, поставленные вертикально" (17,298);
  • и те "скуластые, лобастые", широкоплечие с громадными кулачищами и крохотными глазками люди, которые, по догадке писателя, родятся на чугунолитейных заводах, причем "при рождении их присутствует не акушер, а механик" (15, 67), - так как, повторяю, в своих письмах, как и в повестях, и в рассказах, Чехов был раньше всего живописцем, щедрым изобразителем человеческих физиономий, биографий, характеров, нравов, поступков, а также самых разнообразных пейзажей: он буквально не мог утерпеть, чтобы не рисовать в переписке с друзьями тех рек, городов, деревень, горных ущелий, степей, куда его бросала судьба.

По первому впечатлению здесь зарисованы им и Вена, и Венеция, и Байкал, и Амур, и Томск, и Петербург, и Таганрог, и Красноярск, и Везувий, и Славянск, и Рагозина балка, - в какое место ни попадет, то место сейчас же и опишет в письме, причем по интенсивности своего интереса даже к самым заурядным явлениям природы и жизни он, повторяю, был похож на исследователя, впервые очутившегося в новой, никому не известной, только что им открытой стране.

Недаром в одном из писем он сравнивал себя с Миклухо-Маклаем (13, 324).

Как человек, обуянный жадным любопытством первооткрывателя новых земель, он везде, куда бы ни поехал, искал и почти всегда находил новое, дотоле не виданное, и оттого в его письмах - особенно ранних - так часты слова:

"Ново". "Интересно". "Ужасно интересно". "Оригинально". И т. д.

"Место необыкновенно красивое и оригинальное", - писал он о горах над Донцом (13, 328).

"...Люди новые, оригинальные", - сообщал он о жителях Сум, приехав туда впервые в конце восьмидесятых годов (14, 113).

"...горы и Енисей - это первое оригинальное и новое, встреченные мною в Сибири" (15, 101).

Тайга - "это второе оригинальное и новое" (15, 101).

"Амур чрезвычайно интересный край. До чертиков оригинален" (15, 118).

"Берега до такой степени дики, оригинальны и роскошны, что хочется навеки остаться тут жить" (15, 119), - писал он о том же Амуре.

По дороге из Симферополя к морю:

"Дико, ново и настраивает фантазию на мотив гоголевской "Страшной мести" (14, 132).

Ко всему этому "интересному", "оригинальному", "новому" он чувствовал горячее влечение и часто пытался заразить своим любопытством других:

"Я еду... на стеклянный завод Комиссарова. Не найдете ли Вы возможным поехать со мной? - писал он, например, артисту Малого театра А. П. Ленскому. - Весна, грачи, скворцы, попы, урядники, рабочие, мельница и громадные, аду подобные печи на заводе. Все это, уверяю вас, ужасно интересно" (15, 164-165).

Он вообще любил перечислять, как соблазны, как приманки и лакомства, все те "ужасно интересные" и "до чертиков оригинальные" места и пейзажи, которые постоянно манили его к себе как магнит.

"Здесь на Афоне так хорошо, что и описать нельзя: водопады, эвкалипты, чайные кусты, кипарисы, маслины, а главное - море и горы..." (14, 146).

И такое же перечисление "приманок" и "лакомств" в письме к литератору А. С. Лазареву-Грузинскому:

"Недавно я путешествовал по Полтавской губ[ернии]. Был в Сорочинцах. Все то, что я видел и слышал, так пленительно и ново... Тихие, благоухающие от свежего сена ночи, звуки далекой, далекой хохлацкой скрипки, вечерний блеск рек и прудов, хохлы, девки - все это так же широколиственно, как хохлацкая зелень" (14, 126).

Увы, среди тех, кому он писал свои письма, не нашлось ни одного человека, который мог бы разделить вместе с ним его художнический интерес к бытию: то, что он, живописец, считал "интереснейшим", "оригинальным" и "новым", нисколько не интересовало других.

Порою это сознавал и он сам. Послав домочадцам большое письмо на десятке страниц о своих сибирских впечатлениях, он счел нужным извиниться перед ними:

"Извините, что длинно. Я не виноват. Рука разбежалась. ...3-й час ночи. Рука утомилась" (15, 85).

И в более позднем письме то же самое: описав своим близким двух встретившихся ему по дороге поручиков, он вдруг оборвал свой рассказ:

"Однако к чему Вам поручики?" (15, 113).

"Вам уже надоело читать, а я разохотился писать", - спохватился он в письме к равнодушному Лейкину, когда, поддавшись своей страсти к изображению окружающей жизни, изобразил для него в письме целую сцену из деревенского быта (13, 101).

"Рука разбежалась", "разохотился писать" - и это в то самое время, когда он уверял и себя и других, что пишет только из нужды, поневоле. Но разве из нужды он писал, например, свои огромные молодые дорожные письма весною 1887 года? После нескольких лет изнурительной литературной поденщины он впервые вырвался тогда на свободу, и все же, вместо того чтобы отдохнуть от писательства, тотчас же взялся за перо и стал сообщать своим близким на десятках страниц, что в городе Славянске дома, если глядеть на них с улицы, ласковы, как благодушные бабушки (13, 327), а в городе Черкасске девицы - "сплошная овца": куда одна, туда все остальные (13, 320). И т. д., и т. д., и т. д.

И при этом - необыкновенная память, хранящая, как величайшую ценность, каждый самый мелкий кусок жизни, когда бы то ни было увиденной им. Получив, например, фотоснимок с того парохода, на котором он плыл пассажиром лет пять или шесть назад, он написал об этом пароходе:

"Когда я теперь закрываю глаза, то вспоминаю все до мельчайших подробностей, даже выражение глаз у нашего пароходного ресторатора, отставного жандарма" (16, 213).

Запомнить через столько лет выражение глаз у случайного спутника - для этого необходима особенная, художническая, чеховская, падкая на краски и образы память.

Эта цепкая память сохранила для него во всей совокупности целые комплексы образов из самого далекого прошлого.

"В детстве, живя у дедушки в имении гр. Платова, - писал он Суворину в 1888 году, - я по целым дням от зари до зари должен был просиживать около паровика и записывать пуды и фунты вымолоченного зерна; свистки, шипенье и басовой, волчкообразный звук, который издается паровиком в разгар работы, скрип колес, ленивая походка волов, облака пыли, черные, потные лица полсотни человек - все это врезалось в мою память, как "Отче наш" (14, 158).

Если бы не эта феноменальная память, он не сделался бы уже к двадцатилетнему возрасту богатейшим обладателем бесчисленного множества образов, при помощи которых и стал с таким изощренным искусством выражать и радость, и грусть, и тревогу, и боль, и негодование, и жалость, и гнев.

предыдущая главасодержаниеследующая глава








© APCHEKHOV.RU, 2001-2021
При использовании материалов сайта активная ссылка обязательна:
http://apchekhov.ru/ 'Антон Павлович Чехов'
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru