Работать для науки и для общих идей это-то и есть личное счастье...
* * *
Знакомство с естественными науками,
с научным методом всегда держало меня настороже,
и я старался, где было возможно, соображаться с научными данными,
а где невозможно - предпочитал не писать вовсе...
К беллетристам, относящимся к науке отрицательно,
я не принадлежу; и к тем, которые до всего доходят своим умом,
не хотел бы принадлежать.
Чехов
Увлечение Чехова естественными науками, как и формирование атеистических и материалистических основ его мировоззрения, по-своему характеризуют целую эпоху русской общественной жизни.
К материализму Чехов шел нелегким путем; ему пришлось преодолевать различные враждебные влияния эпохи, реакционные модные идеи и теории конца XIX - начала XX столетий.
Десятки и сотни людей его поколения, вышедшие, как и он, из мещанской, обывательской среды, получившие образование, так и остались в лоне идеализма, религиозных предрассудков и суеверий - рабами того, что отжило или отживало свой век. А Чехов преодолел и эту форму духовного рабства, и залогом его успеха была ни на один день не прекращавшаяся грандиозная работа по самовоспитанию и самообразованию.
Когда мы читаем обращение 26-летнего Антона Чехова к своему брату художнику Николаю: «Чтобы воспитаться и не стоять ниже уровня среды, в которую попал, недостаточно прочесть только Пикквика и вызубрить монолог из Фауста... Тут нужны беспрерывный дневной и ночной труд, вечное чтение, штудировка, воля... Туг дорог каждый час...» (13, 198) (Здесь, как и во всех других случаях, ссылки даются на полное собрание сочинений и писем А. П. Чехова, тт. 1-20, под ред. А. М. Еголина и Н. С. Тихонова. М, 1944-1951. В скобках указывается том и страница), то понимаем, насколько серьезно и требовательно Чехов подходил также и к самому себе. Из его слов следует, что работу по самообразованию и самовоспитанию он отнюдь не ограничивал областью только художественной литературы.
В словах молодого Чехова выражено традиционное для передового русского писателя стремление преодолеть узкие рамки и границы официального образования и выйти на широкую дорогу подлинного знания, соответствующего требованиям эпохи, «...в просвещении стать с веком наравне» (Пушкин, «Чаадаеву», 1821).
Почвой, на которой позже взросли материалистические взгляды Чехова, была его ранняя и почти нескрываемая ненависть к религии, к религиозному воспитанию. Все биографы Чехова указывают на мещанский и глубоко религиозный уклад семьи Чеховых во времена, когда отец будущего писателя Павел Егорович содержал в Таганроге бакалейную лавочку. И в обстановке домика на бывшей Полицейской улице, где родился А. П. Чехов, и во всем строе тогдашней жизни Чеховых доминировало религиозное начало: молитвы утренние и вечерние с земными поклонами, непременное хождение в церковь, участие мальчиков Чеховых в церковном хоре, соблюдение постов и т. д. и т. п. На религиозном порядке, казалось заведенном раз и навсегда, покоилось своевластие отца семейства П. Е. Чехова.
Много лет спустя А. П. Чехов по справедливости оценит идею религиозного воспитания детей, за которую ратовал профессор ботаники Московского университета А. С. Рачинский. В связи с предприятием Рачинского Чехов говорил в одном из писем: «Я получил в детстве религиозное образование и такое же воспитание - с церковным пением, с чтением апостола и кафизм в церкви, с исправным посещением утрени, с обязанностью помогать в алтаре и звонить на колокольне. И что же? Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, то оно представляется мне довольно мрачным; религии у меня теперь нет. Знаете, когда, бывало, я и два мои брата среди церкви пели трио «Да исправится» или же «Архангельский глас», на нас все смотрели с умилением и завидовали моим родителям, мы же в это время чувствовали себя маленькими каторжниками» (15, 339).
В другом письме Чехов еще резче подчеркнул свое отрицательное отношение к религиозному воспитанию: «Вообще в так называемом религиозном воспитании не обходится дело без ширмочки, которая не доступна оку постороннего. За ширмочкой истязуют, а по сю сторону ее улыбаются и умиляются. Недаром из семинарий и духовных училищ вышло столько атеистов» (15, 344) (Чтобы убедиться, до какой степени справедливо замечание Антона Павловича, стоит только вспомнить, что из семинаристов вышли такие мыслители-революционеры и ученые, борцы против схоластики и религиозного дурмана, как Н. Г. Чернышевский, Н. А. Добролюбов, М. А. Антонович, И. П. Павлов и много других. Между тем, вывод Чехова сохраняет известное значение и в наше время: и сегодня лучшие, наиболее честные из воспитанников духовных семинарий и академий в конце концов порывают с религией и становятся активными пропагандистами атеизма).
Нельзя со всей определенностью сказать, когда именно у юноши Чехова стихийный протест против лжи, лицемерия, ханжества, сопутствовавших религии, начал оформляться сознательно. Но уже в облике Чехова-гимназиста последних классов было что-то такое, что дало повод его старшему брату Александру (тогда студенту математического факультета Московского университета) всерьез и неодобрительно назвать Антона нигилистом. Такая характеристика удивила Чехова, он, казалось, не принял ее и попробовал обернуть в шутку (13, 26).
От близких Чехова не могло укрыться его критическое, насмешливое отношение к окружающему, к «общепринятому», стремление ко всему подходить самостоятельно, его откровенно антирелигиозные настроения и взгляды; не могли не удивлять его энергия, напористость, меткость и острота его суждений - все это, несомненно, и дало повод назвать его нигилистом.
Годы, непосредственно предшествовавшие окончанию гимназии (1879), были для Чехова годами напряженных духовных поисков, самоопределения. Немногие часы своего досуга Чехов посвящал книгам.
Читал он много и неутомимо. Некоторые произведения художественной литературы перечитывал вновь «с научною целью», как выразился он в одном из писем той поры. Литературные интересы Чехова широки. Его любимые авторы - Шекспир и Сервантес, Гете и Гейне, Пушкин и Лермонтов, Гоголь и Тургенев, Гончаров и Л. Толстой. Свой выбор книг Чехов не ограничивал областью беллетристики. Он читает такие критические статьи, как «Гамлет и Дон-Кихот» И. С. Тургенева, знакомится с публицистикой Д. И. Писарева (А. Роскин. Антоша Чехонте. М., 1940, стр. 67). Уже в гимназические годы исключительное место в чеховском списке постоянно читаемых авторов заняли В. Г. Белинский и М. Е. Салтыков-Щедрин.
Советчиком по части научной литературы на первых порах был Чехову его брат Александр, студент-математик. Так, например, он настоятельно рекомендует Антону прочесть «божественную книжицу» - «Космос». «Космос, или физическое описание мира»- сводный 5-томный труд немецкого ученого-естествоиспытателя, путешественника-географа Александра Гумбольдта (1769-1859). Чехов одолел «Космос» и заодно сообщил иронически в Москву: «Я остаюсь там же и по прочтении «Космоса» (13, 19).
Уже в последних классах гимназии в юноше Чехове стали проявляться столь присущие ему впоследствии черты сдержанности и некоторой замкнутости во всем том, что казалось ему самым важным в его планах на будущее, во взглядах на окружающий его «разъехидственный мир» набожных мещан, лавочников, купцов, приказчичьей аристократии - всей той «таганрогской мелочной толпы», в которой юный Чехов отказывался видеть и признавать русский народ (13, 25).
А. П. Чехов
В ответ на вопросы некоторых своих гимназических товарищей, где он собирается учиться после гимназии, Чехов, по-видимому, чтоб отделаться от них, шутил: «Я в попы пойду». Даже родным и близким Чехова остались неизвестны мотивы и соображения, по которым он хотел уехать за границу и поступить в один из заграничных университетов, а именно - в Цюрихский.
Узнав об этом намерении брата, Александр писал: «Зачем тебе немецкие университеты? Чем русские плохи? За чем ехать? За философией и теологией? Не думаю, чтобы ты восчувствовал призвание к одному из сих факультетов, а слюнявым немецким схоластиком можешь легко и в России сделаться. Да честь не больно велика» (Письма А. П. Чехову его брата Александра Чехова. ОГИЗ, М., 1939, стр. 42).
Александр Чехов был по существу прав. Здесь уместно вспомнить ту уничтожающую характеристику официальной немецкой науки, какую дал в 1878 г. в предисловии к «Анти-Дюрингу» Фридрих Энгельс. «Высокопарное пустозвонство в поэзии, в философии, в политике, в политической экономии, в исторической науке, пустозвонство с кафедры и трибуны, пустозвонство везде..., высокопарное пустозвонство как характернейший и наиболее массовый продукт немецкой интеллектуальной индустрии, с девизом:
«Дешево, да гнило» (Ф. Энгельс. Анти-Дюринг. Госполитиздат, 1950, стр. 6-7)
Правда, в русских условиях Чехова подстерегало в отличие от немецкого высокопарно-слюнявого простое плоско-вульгарное пустозвонство, но не это было важно, гораздо важнее было то, что во второй половине XIX века многие русские университеты (прежде всего Московский, Петербургский, Казанский, Новороссийский) и, особенно, естественные факультеты и отделения этих университетов превратились в крупнейшие центры научной мысли.
Сам Антон Павлович много позже говорил, что не помнит мотивов, побудивших его избрать именно медицинский факультет Московского университета, а в более ранних его письмах мы встречаем даже мысль о том, что он будто бы не на свой факультет попал (13, 63). Но в выборе факультета Чехов в конечном счете, по его собственному замечанию, не раскаивался.
Медицинский факультет упрочил атеистические взгляды Чехова и определил переход его на позиции материализма. В известном письме к своему университетскому товарищу профессору Г. И. Россолимо (от 11 октября 1899) Чехов писал: «Не сомневаюсь, занятия медицинскими науками имели серьезное влияние на мою литературную деятельность; они значительно раздвинули область моих наблюдений, обогатили меня знаниями, истинную цену которых для меня, как для писателя, может понять только тот, кто сам врач; они имели также и направляющее влияние, и, вероятно, благодаря близости к медицине, мне удалось избегнуть многих ошибок» (18, 243-244).
В самом деле, медицинский факультет оказал на Чехова направляющее влияние, поскольку глубокое ознакомление с методом естественных наук направляло - не могло не направлять - в сторону материализма, который по словам В. И. Ленина «оказался единственной последовательной философией, верной всем учениям естественных наук, враждебной суевериям, ханжеству и т. п.» (В. И. Ленин. Соч., т. 19, стр. 4).
Медицинский факультет Московского университета в 1879-1884 гг. (когда учился Чехов) переживал эпоху своего расцвета. В его составе были крупнейшие русские ученые, многие из которых уже тогда являлись гордостью русской науки: Склифосовский Н. А. - декан факультета, выдающийся русский хирург; Захарьин Г. И. и Остроумов А. А. - знаменитые клиницисты-терапевты; Снегирев Н. Ф. - видный профессор-гинеколог; Фохт А. Б. - академик, профессор патологической анатомии Московского университета, проводивший впоследствии анатомическое исследование мозга В. И. Ленина; Бабухин А. И. - европейский авторитет в области гистологии, микроскопического строения нервной системы, о котором с огромным уважением отзывался К. А. Тимирязев; Кожевников А. Я. - один из первых русских невропатологов с мировым именем, основоположник т. н. московской неврологической школы; Эрисман Ф. Ф. - один из основателей русской общественной медицины, крупнейший русский гигиенист.
Это была плеяда замечательных деятелей русской медицинской науки и педагогов, оказавших значительное влияние на развитие русской и мировой медицины, воспитавших не одно поколение медицинских и научных кадров. Чехов и по окончании университета не порывал связи со многими из своих учителей, внимательно следил за их научными и общественными выступлениями.
Особое внимание Чехова с самого начала его пребывания в университете вплоть до 1897 года приковывает к себе колоритная фигура профессора Г. А. Захарьина (1829-1897). Критически относясь к некоторым личным качествам Захарьина, Чехов любил в то же время повторять: «Из писателей предпочитаю Толстого, а из врачей - Захарьина» (15, 321).
Чехов высоко ценил Захарьина, как талантливого педагога; его привлекали захарьинские принципы научной и врачебной деятельности, направленные против грубого и слепого эмпиризма в искусстве врачевания. Чехов особо отмечал строго объективные методы исследования Захарьина, который вместе с другим выдающимся русским клиницистом С. П. Боткиным превращал медицину и, в частности, терапию в раздел точного естествознания.
Глубоко симпатизировал Чехов профессору Ф. Ф. Эрисману (1841-1915), и его личности и его научной работе.
Вот что писал о деятельности Эрисмана великий русский ученый И. М. Сеченов: «До него гигиена существовала лишь номинально, а в его руках она стала деятельным началом против многих общественных недочетов и язв. Он основал действительно рабочий гигиенический институт, служивший не только науке, но и обществу. Для земской медицины им сделано столько, что в среде земских медиков имя его ставится, по заслугам, рядом с именем С. П. Боткина... Для нас, знавших Эрисмана со времени его приезда в Россию, всего более поражало в нем то, что он из швейцарца превратился в русского, искренно любил Россию и отдал все лучшие годы своей жизни на служение ей» (И. М. Сеченов. Автобиографические записки. Изд. Академии медицинских наук СССР. М., 1952, стр. 285-286).
Эрисман изучал условия работы и жизни фабричных рабочих Московского уезда и результаты своих исследований публиковал в периодической печати. Вернувшись к себе на родину, он вступил в социал-демократическую партию Швейцарии.
Чехов-врач знал действительную цену трехтомному «Руководству к гигиене» Эрисмана, а сведения о брюшном тифе и холере, почерпнутые оттуда, сослужили ему немалую службу.
Об Эрисмане Чехов говорил, что он «...много знающий, очень талантливый и литературный человек» (14, 429), и рекомендовал врача-общественника редакторам некоторых журналов в качестве постоянного внештатного сотрудника и одному из них, в частности, писал в 1896 г.: «Вы правы.., что печатаете Эрисмана, потому что русский пестрый читатель если и не образован, то хочет и старается быть образованным; он серьезен, вдумчив и неглуп» (16, 354).
Больше всего привлекало Чехова в научной практике Эрисмана его умение ставить точную науку на службу злободневным общественным вопросам. К этому-то стремился и сам Чехов.
В авторе «Острова Сахалина» мы видим ученика и последователя передовых профессоров Московского университета, в том числе и Ф. Ф. Эрисмана.
Чехов внимательно следил за научными публикациями знаменитых терапевтов-клиницистов и психиатров: С. П. Боткина, А. А. Остроумова, А. А. Доброславина, И. П. Мержеевского, П. П. Ковалевского. Столь же естественно для него, врача-практика (у которого за один только летний сезон, когда он жил в Мелихово, лечилось по несколько сот человек) быть в курсе всей деятельности своих наиболее авторитетных сотоварищей - видных земских врачей П. А. Архангельского, Д. Н. Жбанкова, П. И. Куркина, Е. А. Осипова. Его, отдавшего столько времени и сил борьбе с эпидемией холеры, неизменно волновали вопросы микробиологии и эпидемиологии, и мы то и дело встречаемся в его письмах и даже художественных произведениях с именами Л. Пастера, Р. Коха, В. М. Хавкина. Он мог с восторгом отзываться о гистологе А. И. Бабухине и гинекологе В. Ф. Снегиреве, лекции которых слушал в университете, был знаком с профессором Харьковского университета видным окулистом Л. Л. Гиршманом.
Есть еще одно имя в русской науке, в русской медицине, к которому с огромным уважением относился Чехов. Оно принадлежит гениальному русскому хирургу Н. И. Пирогову (1810 - 1881), которого Н. Г. Чернышевский назвал «славой наших специалистов», а К. А. Тимирязев «великим педагогом земли русской».
Н. И. Пирогов не был профессором Московского университета, но он был воспитанником университета. В мае 1881 года, когда Чехов был студентом 2-го курса, состоялось грандиозное чествование ветерана русской науки.
Юбилей Пирогова явился выдающимся общественным событием того времени и имел тем большее значение, что отмечался вскоре после мартовских дней, когда самодержавие открыто перешло в наступление на демократию. В лице Пирогова прогрессивная общественность приветствовала не только великого ученого, новатора науки, но и замечательного общественного деятеля, человека 60-х годов, доказывавшего необходимость свободного гражданского строя в России.
На торжественном акте от делегации Петровской сельскохозяйственной академии приветственный адрес юбиляру вручил К. А. Тимирязев, считавший себя последователем Н. И. Пирогова.
В речи, с которой Пирогов обратился к присутствующим, и в первую очередь к молодежи, были знаменательные слова: «Быть, а не казаться» - девиз, который должен носить в своем сердце каждый гражданин, любящий свою родину. Служить правде - как в научном, так и в нравственном смысле этого слова. Быть человеком» (М. Семанова. Чехов в школе. Изд. 2-е, Л., 1954, стр. 32).
Имя Пирогова не раз встречается в письмах Чехова, его художественных произведениях. Когда в 1884-1885 годах журнал «Русская старина» печатал посмертные записки Пирогова, Чехов пропагандировал среди врачей мысль о необходимости отдельного издания «Вопросов жизни. Дневника старого врача» (13, 129). Чехова в этой работе глубоко взволновал патриотизм, демократический, просветительский характер взглядов Пирогова.
Известным русским профессорам-хирургам Н. В. Склифосовскому и П. И. Дьяконову Чехов пришел на помощь в 1895-1897 годах в связи с финансовым банкротством журнала «Хирургическая летопись». Ученые-хирурги, лишенные какой бы то ни было материальной помощи со стороны государства, отданные на произвол частного издательства, непрактичные в делах коммерции, некоторое время вынуждены были покрывать издательские убытки за свой собственный счет. Но и эта возможность вскоре пропала.
Чехов на протяжении ряда лет ведет упорную борьбу за спасение журнала, исходя из глубокого убеждения, что «... спасти хороший хирургический журнал так же полезно, как сделать 20000 удачных операций» (15, 272).
Вся история с изданием «Хирургии» (такое название было предложено Чеховым взамен прежнего), как раньше история с проектом журнала «Натуралист», обнаруживала, сколь различно и противоположно отношение к судьбам русской науки Чехова и, например, Суворина. Чехов не устает повторять, что «Хирургия» «...великолепный журнал, имеющий успех даже за границей» (16, 271); что «журнал, в научном отношении превосходный, совсем европейский» (17, 165), что надо во что бы то ни стало спасти его и что все дело лишь в сравнительно небольшой сумме денег. А миллионер Суворин отвечал на это Чехову: «... Если «Хирургия» погибает, то, значит, она никому не нужна, туда ей и дорога» (17, 193). Но «Хирургия» благодаря усилиям Чехова и Дьяконова продолжала существовать.
Московский университет оказал глубокое и всестороннее влияние на формирование мировоззрения писателя, хронологически это влияние не ограничивается годами студенчества Чехова. Медицинский факультет ввел его в круг широких естественно-научных интересов ввиду тесной, связи медицины с общей биологией.
Вот как говорит об этой взаимозависимости медицинских и биологических наук академик Е. Н. Павловский: «Не будет преувеличением сказать, что биология зарождалась в значительной степени от медицины и что до середины XIX века выдающиеся биологи (зоологи, ботаники) были, как правило, врачами по образованию. С плодотворным развитием самостоятельных биологических специальностей со второй половины XIX века биология сама стала в большой мере питать общие медицинские науки» (Е. Н. Павловский. Вступительные лекции по общей биологии. Медгиз, Л., 1952, стр. 28).
Благодаря биологическим наукам у Чехова определился серьезный интерес к теории, хотя медицинский факультет готовил в массе своей медиков-практиков; здесь у Чехова родился замысел 2-х научных исследований: «История полового авторитета» и «Врачебное дело в России». Оба исследования были задуманы Чеховым широко и основательно.
«Историю полового авторитета» Чехов собирался писать совместно с братом Александром, о чем он и сообщал ему в апреле-мае 1883 года. О характере предполагаемой работы, тема которой, по словам Чехова, годилась для магистерской диссертации, мы можем судить только по письму с изложением общих установок.
Чехов особо подчеркнул, что идея его будущего научного исследования оригинальна, но несомненно, что замысел «Истории полового авторитета» родился в результате знакомства с эволюционным учением Ч. Дарвина, страстным пропагандистом которого в те годы был экстраординарный профессор Московского университета великий ученый-революционер К. А. Тимирязев.
Работа должна была, по плану Чехова, охватывать зоологию и антропологию, историю человеческого общества (в части, касающейся темы) и историю науки, основываться на данных и научных выводах медицины. «Рукопись, - писал Чехов, - едва ли выйдет толстая: нет надобности, ибо естественная история повторяется на каждом шагу, а история через 2 шага... Оба сделаем дело, и, поверь, недурно сделаем... Ты возьмешь одну ступеньку, я другую и т. д.» (13, 58).
Говоря о способах исследования, Чехов правильно оценивает роль дедукции и индукции (способов рассуждения от общих положений к частным выводам и от частных наблюдений, от фактов к обобщениям) как дополняющих друг друга и составляющих одинаково необходимые элементы научного исследования «К самой идее пришел я дедуктивным путем, его держаться буду и при решении. Не отниму должного и у индукции. Создам лестницу и начну с нижней ступеньки, следовательно я не отступлю от научного метода, буду и индуктивен» (13, 58).
Понятие научного метода не исчерпывалось для Чехова представлением о взаимодействии индукции и дедукции. Основной смысл научного метода Чехов видел в его верности естественно-исторической точке зрения, теории развития от простого к сложному, от низшего к высшему. , Чехов решает сознательно следовать в своей «Истории полового авторитета» тем принципам, которые были положены Чарльзом Дарвином в основу его книги «Происхождение человека и подбор по отношению к полу», вышедшей в русском переводе в 1871 г. под редакцией И. М. Сеченова.
«Приемы Дарвина. Мне ужасно нравятся эти приемы!» - заключает Чехов (13, 58). Иными словами: колебания полового авторитета, наблюдающиеся у высших организмов, Чехов стремится выяснить с помощью сравнительно-биологического метода в их проявлении и усложнении на различных этапах, различных ступенях эволюционной лестницы.
Чехов разделяет положение о единстве всего живого, впервые материалистически обоснованное Дарвином; он близок к мысли о всеобщей связи и зависимости предметов и явлений в природе, о единстве и взаимодействии органического и неорганического мира; он признает зависимость субъекта, то есть человека от природы как объективной реальности, хотя и формулирует эту мысль пока крайне общо: «Не следует мешать природе - это неразумно... Нужно помогать природе, как помогает природа человеку, создавая головы Ньютонов, головы, приближающиеся к совершенному организму» (13, 58).
Таким образом, черты стихийно-материалистического взгляда на природу у Чехова здесь налицо. Хотя в целом проект неосуществленной работы свидетельствовал также о слабостях философских воззрений молодого Чехова.
Вторая научная работа Чехова «Врачебное дело в России», к которой он приступил тотчас по окончании университета (1884, 1885), также осталась незавершенной. 46 листов рукописного текста с подробнейшей библиографией (всего 112 названий) и многочисленными выписками говорят об исключительной исследовательской добросовестности Чехова (выписки охватывают материалы летописей, фольклорные источники, дневники иностранцев, побывавших в России в XVI-XVII веках, «Историю государства Российского» Карамзина и т. д.), о бережном отношении к фактам, неординарном умении собирать и научно систематизировать их. Неизвестно, почему Чехов оставил столь успешно начатую работу. Возможно, что его не удовлетворял сугубо исторический характер темы.
Академик Н. Ф. Бельчиков, подробнейшим образом исследовавший рукопись Чехова, приходит к верному выводу о том, что, несмотря на свой предварительный характер, работа, проведенная Чеховым, не пропала даром, она явилась своего рода опытным полем для автора «Острова Сахалина» (Н. Ф. Бельчиков. Опыт научной работы Чехова. Сб. «Чехов и его среда» Academia, Л., 1930, стр. 107-133).
II
А. П. Чехов окончил университет, имея не только диплом врача, но нечто большее - систему определенных взглядов и представлений: он уходил зрелым, убежденным естественником-дарвинистом.
Антон Павлович внимательно изучал Дарвина и по окончании университета, был знаком с основными его трудами («Происхождение видов», «Путешествие натуралиста вокруг света на корабле «Бигль», «Происхождение человека») и неизменно подчеркивал, - в несвойственной ему, несколько восторженной форме, - свою любовь к Дарвину и восхищение его научными трудами. «Читаю Дарвина. Какая роскошь! Я его ужасно люблю» (13, 188). Впрочем, восторженность Чехова перед величием научных заслуг Дарвина может быть вполне объяснена временем. Во второй половине 80-х годов в России с новой силой вспыхивает ожесточенная борьба вокруг имени Дарвина и его учения. Реакционеров в те годы можно было угадать по их отношению к Дарвину. Реакционная газета «Гражданин» князя Мещерского вела разнузданную кампанию против дарвинизма и дарвинистов, ее поддерживало «Новое время» и другие реакционные газеты и журналы.
Весь этот натиск метафизиков и мракобесов отражал К. А. Тимирязев. В 1887 г. он выступает с публичной лекцией «Опровергнут ли дарвинизм?», которая затем была опубликована в журнале «Русская мысль»; в 1889 г. дает отпор в статье «Бессильная злоба антидарвиниста» Н. Н. Страхову; парирует недостойные выпады против дарвинизма академика А. С. Фаминцына в статье «Странный образчик научной критики».
Чехов внимательно следил за развернувшейся борьбой., все его симпатии были на стороне Дарвина и Тимирязева. И когда какой-нибудь нововременский сотрудник дерзал «уничтожать Дарвина» (13, 361-362) или принимался глумиться над подвигом Н. Н. Миклухо-Маклая (14, 310), то это вызывало законное чувство негодования и протеста у Чехова, расшатывало его наивное, в духе толстовства, убеждение, будто нововременцев можно научить, чтоб они «повежливее обходились с наукой», подготовляло его неизбежный разрыв с реакционным «Новым временем» и в такой степени, что уже через три года он совсем не шутя, хотя и в полушутливой форме, писал, что главных сотрудников «Нового времени» «... давно бы уж пора сослать на Сахалин» (15, 131).
«Быть в условиях царской России дарвинистом-значило быть мужественным бойцом не только на фронте науки, но и на более широком общественном фронте» (В. Р. Вильямс. Избр. соч., 1950, стр. 38). Эти слова В. Р. Вильямса относятся не только к дарвинистам по специальности, но и к дарвинистам по убеждению, каким и был Чехов.
До сих пор бытует точка зрения, что Московский, университет, пробудив у Чехова глубокий интерес к науке, не оказал никакого влияния на его общественно-политическое развитие. Всего полнее эта мысль выражена в книге А. Дермана «Москва в жизни и творчестве А. П. Чехова» (1948). А. Дерман считает своим долгом особо подчеркнуть, что-де влияние университета на общественно-политическое развитие Чехова «было более чем скромно...» (стр. 25) в сравнении с влиянием на его интересы чисто научного характера.
Отделять интересы науки от общественных интересов и не видеть никакой связи между теми и другими, конечно, нельзя. Прошлое русской, науки свидетельствует прежде всего о том, что подлинная наука не могла развиваться иначе, как в неустанной борьбе с реакцией.
К чести молодого Чехова следует сказать: он рано понял, что хотя знать Дарвина важно и нужно, само по себе это знание, взятое вообще и безотносительно к общественной борьбе, еще ни о чем не говорит. И он готов был простить незнание Дарвина, но не прощал психологии рабства, покорности. Именно такую мысль высказал Чехов в письме к Александру Чехову (1883), ссылаясь на одного из своих университетских товарищей-медиков: «Хорош бы я был, если бы надел на Зембулатова дурацкий колпак за то, что он не знаком с Дарвином! Он, воспитанный на крепостном праве, враг крепостничества (подчерки, мной - В. Р.) - за одно это я люблю его!» (13, 52). С какой, страстной убежденностью написаны эти слова!
Само собой разумеется, что в 1883 г. понятие «крепостничество» не было и не могло быть идентичным понятию «крепостное право», однако оно не переставало быть историко-философским понятием, характеризующим эпоху, существующий строй, самодержавие, полукрепостнические отношения в деревне, реакционную, проникнутую рабским духом официальную идеологию. «Политический строй России за это время (с 1861 по 1905 гг.- В. Р.) был тоже насквозь пропитан крепостничеством», - писал В. И. Ленин в статье «Л. Н. Толстой и современное рабочее движение» (В. И. Ленин. Статьи о Толстом. Госполитиздат, 1949, стр. 19).
Следовательно, говоря о своем и своих товарищей враждебном отношении к крепостничеству, Чехов имел в виду не что иное, как крепостнический характер эпохи.
В биографии молодого Чехова есть многозначительный факт, благодаря которому мы яснее можем представить себе характер подлинных настроений, и взглядов Чехова, - тогда студента последнего, V курса Московского университета, - точнее можем разобраться в общественно-политических симпатиях и антипатиях автора «Смерти чиновника», «Толстого и тонкого», «Дочери Альбиона», «Шведской спички». Речь идет о выступлении молодого писателя против К. Н. Леонтьева и его архиреакционной брошюры «Наши новые христиане» (1882).
Кто такой Леонтьев? Мало сказать о нем «известный реакционный публицист», это звучит слабо в отношении такой колоритной фигуры в лагере реакционеров 70-80-х годов.
Константин Леонтьев - идейный сподвижник и правая рука Константина Победоносцева, обер-прокурора Синода, вершителя реакции в эпоху Александра III, ханжи и изувера, пытавшегося всеми доступными ему средствами «угомонить мысль общественную...» В прошлом воспитанник университета, он постригается в монахи и кончает жизнь в Оптиной пустыни. Обличье этого крепостника, третировавшего «прогрессивным демократическим хамством» все подлинно передовое в России, яснее всего обнаруживается в его открытой ненависти к материалистической философии и революционному демократизму, в его ядовитой враждебности науке и техническому прогрессу («этот физико-химический умственный разврат»).
Леонтьев не уставал воевать против Чернышевского и Щедрина, травить Некрасова. Это Леонтьеву удалось выразить одним словом суть политики самодержавия в его смертельной борьбе против демократической русской культуры - политики, заключавшейся в том, чтобы «подморозить Россию...»
Философом, взывающим «к страху и палке», назвал Чехов Леонтьева, а сочинение его - «мертворожденным». «Что-то животное сквозит между строк этой, брошюры», - с отвращением и гневом писал Чехов (2,348). Но вот что, пожалуй, особенно важно: определяя степень того интереса, какой может быть проявлен к брошюре Леонтьева, Чехов как бы использует аргументацию Белинского из его «Письма к Гоголю» (нелегальное издание «Письма» хранилось у Чехова). Великий критик предсказывал, что книга Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями» в массе читателей успеха иметь не будет и ее скоро забудут. «И действительно, она теперь памятнее всем статьями о ней, нежели сама собой», - писал Белинский Гоголю. Чехов говорит, что реакционная книжка Леонтьева вообще осталась бы незамеченной, если бы не статьи о ней. Он обвиняет Вл. Соловьева и Н. С. Лескова, своими статьями возбуждающих ненужный, интерес к тому, что должно быть прочно забыто, и чем скорее, тем лучше (2, 348).
Конечно, выступление Чехова не могло иметь широкого общественного резонанса, его мужественный протест терялся в массе несущественного фельетонного материала. Да и мог ли Чехов по обстоятельствам времени, печатаясь в подцензурном юмористическом журнале «Осколки», рассчитывать на что-то большее, чем на несколько строчек общих замечаний? В каторжных, по словам Салтыкова-Щедрина, условиях, когда цензура буквально свирепствовала, писателю приходилось довольствоваться лишь общим характером критики. О журнале «Осколки» Чехов писал брату Александру: «Там у меня, как ты увидишь, проскочили такие вещи, какие в Москве боялись принять в лоно свое даже бесцензурные издания. Боюсь, чтобы его (журнал - В. Р.) не прихлопнули» (13, 45).
Критика Чеховым мракобеса Леонтьева тоже была такой случайно «проскочившей вещью». Но данное обстоятельство все же не может умалить того большого значения, какое имел для Чехова сам факт критики реакционных идеалистических идей «Наших новых христиан». Выступление Чехова в печати против К. Леонтьева не было случайным для него, так как полностью соответствовало общей обличительно-сатирической направленности его раннего творчества.
Несомненно, далее, что университетская жизнь 80-х годов также в сильнейшей степени возбуждала в Чехове его антикрепостнические настроения и взгляды. «...Не сдобровать университету, от которого пахнет казармой...», - такие мысли навевали Чехову атмосфера университетской жизни в 1883 г. (13, 55).
Политика замораживания всего жизнеспособного накладывала свою мертвящую печать на высшие учебные заведения России. Чиновничья администрация и реакционная профессура во что бы то ни стало старались упрочить свои пошатнувшиеся позиции. В стенах университетов велась тайная и явная война оппозиционно настроенных профессоров и группировавшейся вокруг них передовой молодежи.
Известно, чем обычно кончалась эта борьба: подлинные ученые изгонялись из университетов, а на их место водворялись невежды и бездарности, но зато политически благонадежные.
И. М. Сеченов, возмущенный увольнением из Московского университета Ф. Ф. Эрисмана, спрашивал: не позорно ли, что, удаляя таких ученых, как Эрисман, реакционное министерство сажало «... на кафедры ничтожества, позорящие профессорское имя? Настанет ли когда-нибудь конец таким печальным явлениям?» (И. М. Сеченов. Автобиографические записки, стр. 286). И. И. Мечников в свою очередь заявлял: «...В России на кафедрах хорошие чиновники предпочтительнее самых выдающихся ученых...» (И. И. Мечников. Этюды оптимизма. М., 1917, стр. 16).
Общеизвестно, что основоположник отечественной физиологии И. М. Сеченов подвергался позорным гонениям, а книга его «Рефлексы головного мозга» была объявлена подлежащей «судебному преследованию и уничтожению, как крайне опасная...»; И. И. Мечникову пришлось эмигрировать за границу единственно для того, чтобы иметь возможность работать во славу русской науки, а К. А. Тимирязеву запрещали читать лекции сначала в Петровской академии, а затем и в Московском университете.
И словно подтверждая и поясняя мысли своих выдающихся современников, Чехов говорил, посетив Московский, университет в 1899 г.: «Приемная ректора и его кабинет, и швейцар напомнили мне сыскное отделение. Я вышел с головной болью» (18, 207). Небезынтересно, что ректором, свидание с которым испортило Чехову дня на три настроение и аппетит, был реакционер и антидарвинист А. А. Тихомиров - из числа тех ничтожеств, позорящих профессорское имя, о которых с возмущением говорил Сеченов.
Весь строй и общественной и научной жизни того времени толкал Чехова к определенному выводу, а личный опыт и личные наблюдения позволили ему уже в 1888 г. прийти к этому выводу, чрезвычайно важному для писателя-реалиста: «...Фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодежи...» (14, 177).
Это был исторически верный, вывод, ярко характеризующий все то, что составляло идеологическую надстройку самодержавно-полицейской России.
Еще в университете Чехов понял: как знание Дарвина само по себе ничего не решало, так и образование в целом, в том числе и высшее, в условиях тогдашней России само по себе еще не гарантировало человеку передовой позиции и правоты в борьбе общественно-политических или философских взглядов (Упоминавшийся ранее проф. Московского университета С. А. Рачинский первый перевел на русский язык «Происхождение видов» Ч. Дарвина и в то же время был сторонником и организатором религиозного воспитания детей). Ведь Леонтьевы тоже были врачами по специальности, тоже учились в университетах!
Недаром одну из своих заметок в «Осколках московской жизни» (1884), посвященную описанию торжества «Татьяниного дня» - годовщины основания Московского университета, Чехов заканчивал ироническим напоминанием: «А между тем... щедринские Дыба и Удав кончили курс в университете» (2, 384).
Много лет спустя, категорически отвергая положение о том, что будущее родины, будущее России целиком и полностью зависит от того, как поведет себя интеллигенция, Чехов расшифровал формулу революционного демократа Салтыкова-Щедрина о Дыбе и Удаве, кончивших курс в университете. «Вспомните, - писал в 1899 г. Чехов одному из своих адресатов, - что Катков, Победоносцев, Вышнеградский - это питомцы университетов, это наши профессора, отнюдь не бурбоны, а профессора, светила... (Стоит вспомнить здесь выдающиеся заслуги И. А. Вышнеградского (1831-1895) перед русской техникой. Один из сооздателей научных основ современной автоматики, Вышнеградский как министр финансов в правительстве Александра III показал себя ярым крепостником) Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр» (18, 88-89).
Притеснители народа, в какой бы роли они ни выступали, были враждебны Чехову. Но образованные Дыба и Удаз, по его мнению, вдвойне заслуживали порицания, ибо в его представлении интересы подлинной науки несовместимы с угнетением, порабощением.
Чехов не мог относиться иначе, как с чувством негодования, к душителям свободы, к крепостникам в образе профессоров и государственных деятелей - Победоносцевым, Катковым, Леонтьевым, Мещерским («...Не за что любить Баранова (нижегородского губернатора - В. Р.) и Мещерского. Пускай грызутся!» - писал Чехов в одном из писем 1892 г. (15, 382) ); точно также он не мог не испытывать чувства любви и огромного уважения к подлинным представителям русской науки, олицетворявшим гений народа.
Чехов говорил о Н. М. Пржевальском (1888): «Таких людей, как Пржевальский, я люблю бесконечно» (14,211);
о С. П. Боткине (1889): «Что с Боткиным? Известие о его болезни мне очень не понравилось. В русской медицине он то же самое, что Тургенев в литературе...» (15, 415);
о К. А. Тимирязеве (1902): «Тимирязев, человек, которого... я очень уважаю и люблю» (19, 235);
об И. И. Мечникове (1903): «Мне хотелось бы поговорить с Вами о Мечникове. Это большой человек» (20, 130).
«Работать для науки и для общих идей - это-то и есть личное счастье. Не - «в этом», а «это» (19, 112). Так писал Чехов доктору М. А. Членову, впоследствии профессору Московского университета, в 1901 году.
Эту истину Чехов хорошо проверил, когда ему пришлось хлопотать об открытии медицинских пунктов, больниц, санаториев и серьезно думать об организации в Москве института усовершенствования врачей; интересоваться буднями «Русской зоологической станции» и Вилла-франке (Франция), которой руководил профессор Киевского университета А. А. Коротнев; писать на имя президента Московского общества испытателей природы выдающегося русского ученого-физика Н. А. Умова проект прошения о строительстве на Южном побережье Крыма «Биологической станции» и т. д. и т. п.
Чехов посещал заседания физико-медицинского общества при Московском университете, Пироговские съезды врачей, собрания Общества любителей естествознания.
Писатель Б. Лазаревский вспоминает, как Чехов, возмущаясь серятиной в художественной, литературе, говорил ему:
- Нет уж, лучше я прочту что-нибудь из физики или по электротехнике... (Н. И. Гитович. Летопись жизни и творчества А. П. Чехова. Гослитиздат, М., 1955, стр. 682).
В письмах Чехова, его художественных произведениях мы встречаем имена многих русских и иностранных ученых: великого русского химика Д. И. Менделеева и выдающегося астронома Ф. А. Бредихина, известного русского китаеведа С. М. Георгиевского и норвежского мореплавателя А. Норденшельда, выдающегося немецкого естествоиспытателя Г. Гельмгольца и американского изобретателя Т. Эдисона.
Чехов лично был знаком с такими деятелями русской науки, как К. А. Тимирязев, Н. А. Белелюбский (крупнейший инженер-мостостроитель), Д. Н. Анучин (выдающийся географ, этнограф, археолог).
Знакомство Чехова со многими отечественными учеными, вынужденными вести жестокую борьбу с реакцией за самое существование русской науки, оказывало глубокое влияние на его философские и общественно-политические взгляды.
Было в Антоне Павловиче Чехове что-то такое, что роднило его с людьми русской науки, что влекло к нему умы и сердца настоящих русских ученых, которые, подобно К. Э. Циолковскому, считали Чехова своим собратом по оружию, как справедливо замечает В. Ермилов. «Хочу быть Чеховым от науки», - любил повторять Циолковский, скромный учитель в глухом уездном городишке Российской империи и великий ученый, изобретатель, признанный авторитет нового отдела воздухоплавания в стране социализма, ныне успешно штурмующей космос.
«Из моего многолетнего знакомства с Чеховым,- вспоминал известный русский историк и этнограф М. Ковалевский, - я вынес то впечатление, что если бы судьба не наделила его художественным талантом. Чехов приобрел бы известность как ученый и врач. Это был ум необыкновенно положительный,, чуждый не только мистицизма, но и всякой склонности к метафизике» («Биржевые ведомости», 2 ноября, 1915, № 1518).
Великий русский художник И. Е. Репин оставил нам замечательный литературный портрет Чехова: «Положительный, трезвый, здоровый, он мне напоминал тургеневского Базарова. ...Тонкий, неумолимый,, чисто русский анализ преобладал в его глазах над всем выражением лица. Враг сентиментов и выспренних увлечений, он, казалось, держал себя в мундштуке холодной иронии и с удовольствием чувствовал на себе кольчугу мужества.
Мне он казался несокрушимым силачом по складу тела и души» (Чехов в воспоминаниях современников. Второе, дополненное издание. Госиздат, 1954, стр. 110-111) .
Этот портрет особенно близок нашим сегодняшним представлениям о Чехове, которого мы по праву считаем предшественником великих культурных свершений социалистической эпохи.
III
Видя в науке один из могучих источников общественного прогресса, Чехов всего дальше был от мысли, будто наука - это царство «чистой теории», недоступное пониманию простых людей.
Он часто говорил о необходимости широкой, популяризации достижений науки и, в первую очередь, естествознания. Большой интерес представляет известное выступление А. П. Чехова в печати в поддержку К. А. Тимирязева.
Воинствующий материалист, блестящий теоретик дарвинизма К. А. Тимирязев был одновременно выдающимся популяризатором научных знаний. Избранники, занимающиеся наукой, говорил К. А. Тимирязев, должны смотреть на знания как на доверенное им сокровище, составляющее собственность всего народа.
Эти слова ученого поясняют, почему он считал своей прямой обязанностью распространять научные знания среди народа, бороться со всякого рода врагами науки и ее фальсификаторами, опошлителями.
В 1891 г. Тимирязев выпустил небольшую брошюру под названием «Пародия науки», в которой в резком обличительном тоне (это предполагает уже само заглавие брошюры) рассказал о недопустимой, обстановке и негодных методах работы ботанической станции при Московском зоологическом саде, руководимой проф. А. П. Богдановым. Выступление Тимирязева наделало много шума в научных кругах, усилило идейные разногласия Тимирязева и Богданова, олицетворявших собою два совершенно различных в общественном отношении типа ученых.
Чехов решил выступить в поддержку Тимирязева. Вот что он писал по этому поводу Суворину: «За сим посылаю Вам злобу дня, брошюрку нашего московского профессора Тимирязева, наделавшую много шуму. Дело в том, что у нас в Москве и в России вообще есть проф. Богданов, зоолог, очень важная превосходительная особа, забравшая в свои руки все и вся, начиная от зоологии и кончая российской прессой. Сия особа проделывает безнаказанно все, что ей угодно. И вот Тимирязев выступил в поход. Напечатал он свою статью в брошюре, а не в газете, потому что, повторяю, все газеты в руках Богданова...
Как добавление к брошюре, посылаю заметку. Тимирязев воюет с шарлатанской ботаникой, а я хочу сказать, что и зоология стоит ботаники. Вы прочтите заметку до конца; не надо быть ботаником или зоологом, чтобы понять, как низко стоит у нас то, что мы по неведению считаем высоким...
Заметка покажется Вам резкою, но я в ней, ничего не преувеличил и не солгал ни на йоту, ибо пользовался документальными данными» (15, 236).
Обращает на себя внимание в этих чеховских комментариях как то, что он резко неуважительно отзывается о Богданове («важная превосходительная особа... проделывает безнаказанно все, что ей угодно»), так и то, что свою статью сам он рассматривает как прямое дополнение и своеобразное продолжение статьи Тимирязева. Последнее подтверждается и фактическим содержанием статьи, и ее публицистическим характером, и даже заглавием. «Наука нашего времени творит чудеса, - писал в своей статье Тимирязев, - почему бы не найтись и современным Симонам-волхвам, готовым за недорогую цену приобрести возможность показывать эти чудеса». Впрочем, чудеса в данном случае становились всего лишь «д%. шевыми научными фокусами».
«Фокусники» - назвал свою статью Чехов, и эта статья по праву может рассматриваться как блестящее публицистическое выступление писателя (7, 487-497). Свою статью он начинает с подробного изложения основных выводов Тимирязева, цитируя при этом и самого Климента Аркадьевича, конечно, не без умысла: брошюра Тимирязева могла быть известна лишь небольшой группе специалистов; статья Чехова, напечатанная в «Новом времени», разошлась огромным тиражом.
Чехов целиком солидаризируется с Тимирязевым, полностью разделяет его выводы и лишь приводит в их подтверждение новые данные. Не случайно писатель приводит из «Пародии науки» место, где Тимирязев говорит о недопустимости фальсификации науки. «Популяризатор имеет право выступать перед публикой во всеоружии настоящей науки, показывая этой публике завоевания науки, добытые талантом и трудом в тиши настоящих лабораторий, и кабинетов. А выходить на улицу, публично производить пародию научных исследований в каких-то пародиях лабораторий, в невозможной обстановке, не имеющей ничего общего с действительной обстановкой научного труда, да еще в неряшливой форме, значит сознательно подрывать значение науки» (7, 488).
И если Тимирязев иллюстрирует свое положение примерами негодной, практики «ботанической опытной станции» под эгидой зоологов, то Чехов подтверждает Тимирязева примерами смехотворной «научной деятельности» самих зоологов во главе с Богдановым.
Высказывания Тимирязева Чехов так резюмирует: «Г. Тимирязев в своей брошюре ни разу не употребляет слова «шарлатан», но, как видите, он обвиняет ученую дирекцию в настоящем шарлатанстве. В лабораториях сада сидят Симоны-волхвы, которым выгодно не уважать науку и морочить публику. Но не хватает ли через край г. Тимирязев!.. Мы думали так: если зоологи промахнулись на ботанике, то что за беда! Почитатели их могут утешиться на зоологии... И мы, - продолжает Чехов, - чтоб утешиться, поспешили совершить экскурсию в область зоологии... Но, ах какой вид!» (7, 489).
Чем должны были заниматься ученые зоологи? В лаборатории они должны были изучать и решать вопросы сравнительной анатомии и морфологии; в специальных дневниках вести записи непрерывных биологических наблюдений над животными; через выставки наглядно показывать успехи акклиматизации, птицеводства и скотоводства. Каковы же результаты «ученой деятельности» зоологов?
Чехов ознакомился с первым томом «Ученых трудов Общества акклиматизации» под редакцией, проф. Богданова и обнаружил там страницы курьезных записей, ничего общего не имеющих с наукой и по своей смешной, чудовищной нелепости не уступающих тем, которые некогда послужили ему материалом для крошечного, сатирического рассказа «Жалобная книга»...
Чехов приходит к тому же заключению, что и Тимирязев: пародия науки, фокусничество по существу преступны, хотя, как это ни странно, увеличивают научный капитал некоторых людей, поднимают их научный престиж благодаря рекламе, формальной отчетности и в то же время, ввиду полной бесконтрольности, позволяют им ничего не делать и решительно ни за что не отвечать. Статья Чехова была серьезным предупреждением разным «неподотчетным» авторитетам, и легко понять, почему ей, такую высокую оценку дал Тимирязев.
Между прочим, у А. П. Богданова - немалые заслуги перед отечественной, наукой, в наше время они по достоинству оценены специалистами и их никто не отрицает. Но для историка общественной мысли, историка литературы и науки вовсе не безразлично, на каких общественных позициях стоял тот или иной деятель прошлого, заодно с кем он был и против кого.
Авторство Чехова некоторое время оставалось для Тимирязева тайной. Объяснялось это тем, что отдельные факты Чехову сообщил зоолог В. А. Вагнер, который в последнюю минуту испугался за свою карьеру (в Москве знали о его отношениях с Чеховым) и стал упрашивать Антона Павловича не печатать статью. Однако Чехов опубликовал «Фокусников», но подписался, избегая недоразумений, буквой «Ц».
После смерти Чехова сестра писателя М. П. Чехова включила статью в сборник «Слово» и послала К. А. Тимирязеву. В ответ Тимирязев написал знаменательные строки: «Приношу Вам глубокую благодарность за присланную мне крайне для меня интересную статью Вашего незабвенного брата. Статья эта была для меня долгие годы загадкой, пока Антон Павлович не разрешил ее мне лично при встрече в редакции «Русской мысли». Но даже после его смерти я все же не считал себя вправе разглашать кому-либо подкладку, так как разговор был без свидетелей. Теперь печать с этой истории снята, и я как-нибудь расскажу ее в подробностях и в печати...
Скажу только мимоходом, что последним результатом деятельности проф. Богданова было то, что я был выгнан из Петровской академии, да и ее прикрыли» (См. об этом также в кн. Г. С. Платонова «Мировоззрение К. А. Тимирязева». Изд. Академии наук СССР, М., 1952, стр. 315, 412-413).
К сожалению, свое намерение рассказать об этой истории «в подробностях и в печати» К. А. Тимирязев не осуществил. Впрочем, в октябре 1919 г. в предисловии к 7-му изданию книги «Чарльз Дарвин и его учение» он писал:
«Типический представитель царской России кн. Мещерский в своем «Гражданине» писал по поводу моих книг и статей о дарвинизме следующее: «Профессор Петровской академии Тимирязев на казенный счет изгоняет бога из природы». Такой отзыв влиятельного «в сферах» журналиста, подкрепляемый открыто враждебным ко мне отношением Академии наук (в лице Фаминцына) и литературы (в лице высоко ценимого интеллигенцией Страхова), развязал руки благоволившему к Данилевскому министру (Островскому) и побудил его принять меры, чтобы я далее не заражал Петровскую академию своим зловредным присутствием» (К. А. Тимирязев. Избр. сочинения в 4-х томах. Сельхозгиз, М., 1949, т. IV, стр. 42).
Сопоставляя письмо Тимирязева М. П. Чеховой с цитированным местом предисловия, без труда можно установить, с кем заодно был профессор Богданов, кого он поддерживал, покровительством каких «высших сфер» пользовался. Недаром Чехову писали, что в определенных кругах его «Фокусники» произвели эффект разорвавшейся бомбы.
Выступление А. П. Чехова явилось, таким образом, и фактической и моральной поддержкой К. А. Тимирязева, ибо совпало с трудной полосой деятельности великого ученого - увольнением в 1892 г. из Петровской академии, преследованиями со стороны царского министерства просвещения, реакционных публицистов и т. д.
IV
Чехов был убежден в том, что метод естественных наук и метод общественных наук в отправных своих положениях, в основных принципах должен быть един. Отсюда и страстное желание Чехова видеть общественную науку такой же точной, какой стала в его время, например, биология, двинуть результаты и данные точных наук на решение неотложных «прокляты х» общественных вопросов.
В рассказе «Хорошие люди» (1886) - в первом варианте «Сестра» - имелись строки, которые позднее писатель счел нужным опустить. В рассказе они относились к вопросам толстовской, философии, но действительное их содержание шире. Героиня рассказа советует брату-журналисту, человеку узкому и самодовольному, «отнестись к этому вопросу честно, с восторгом, с той энергией, с какой Дарвин писал свое «Происхождение видов», Брем- «Жизнь животных», Толстой «Войну и мир». Работать не вечер, не неделю, а десять, двадцать лет... всю жизнь. Бросить эту фельетонную манеру, а отнестись к вопросу строго научно, с серьезной эрудицией. Изучи ты историю и литературу вопроса, возьми себе на помощь биологию, литературу, философию, естественные науки, как это делают настоящие добросовестные мыслители. Одни естественные науки могут дать тебе ключ к разгадке. Из них ты узнаешь, например, что инстинкт самосохранения, без которого невозможна органическая жизнь, не мирится с непротивлением злу, как огонь с водой...» ( «Новое время», 1886, № 3856)
В этих словах выражена типичная для Чехова мысль о необходимости серьезного труда во имя науки, так как писатель не переставал себя чувствовать должником науки. Впервые отчетливо прозвучавшая в раннем (1886) рассказе «Хорошие люди», а затем в «Житейской, мелочи» («Неприятность») (1888), мысль эта все чаще тревожит сознание Чехова к концу 80-х годов, повторяясь в разных вариациях.
«Мне страстно хочется, - писал он в конце 1889 г., - спрятаться куда-нибудь лет на пять и занять себя кропотливым, серьезным трудом. Мне надо учиться, учить все с самого начала...» (14, 454). Таким серьезным, кропотливым, поистине подвижническим трудом и явилась поездка Чехова на Сахалин, работа над книгой «Остров Сахалин» (1890-1894). Сам Чехов, по свойственной ему скромности, всячески оговаривал серьезность предпринятого им путешествия, но к мысли о своем долге перед русской наукой возвращался неоднократно.
В марте 1890 г. он писал: «Еду я совершенно уверенный, что моя поездка не даст ценного вклада ни в литературу, ни в науку: не хватит на это ни знаний, ни времени, ни претензий... Я хочу написать хоть 100-200 страниц и этим немножко заплатить своей медицине, перед которой я, как Вам известно, свинья» (15, 28 -29).
В январе 1894 г. (по окончании «Острова Сахалина»): «Мой «Сахалин» - труд академический... Медицина не может теперь упрекать меня в измене: я отдал должную дань учености и тому, что старые писатели называли педантством» (16, 111).
В декабре 1901 г.: «Остров Сахалин» написан в 1893 г.- это вместо диссертации, которую я замыслил написать после 1884 г. - окончания медицинского факультета» (19, 199).
Задача, поставленная перед собой писателем, была исключительно трудной, требовавшей самых разнообразных знаний, личной инициативы и мужества, непрерывного и напряженного (в течение года) физического и умственного труда. Но зато перед Чеховым открылась давно привлекавшая его возможность выступить в одно и то же время в качестве географа и историка, медика и юриста, художника и публициста, выступить не вообще и не по поводу, а по существу важнейших сторон государственной, общественно-политической и народной жизни.
Наиболее полно точка зрения Чехова на задачи и цели сахалинского глубокого рейда отразилась в письме к Суворину от 9 марта 1890 г. опять-таки в силу того обстоятельства, что она прямо противоположна суворинской точке зрения:
«...Вы пишете, что Сахалин никому не нужен, - обрашается Чехов к Суворину, - и ни для кого не интересен. Будто бы это верно? Сахалин может быть ненужным и неинтересным только для того общества, которое не ссылает на него миллионов. После Австралии в прошлом и Кайены Сахалин - это единственное место, где можно изучать колонизацию из преступников; им заинтересована вся Европа, а нам он не нужен? Не дальше, как 25-30 лет назад наши же русские люди, исследуя Сахалин, совершали изумительные подвиги, за которые можно боготворить человека, а нам это не нужно, мы не знаем, что это за люди (Чехов имеет в виду подвиги русских морских офицеров во главе с адмиралом Невельским Г. И. (1813-1876), известным исследователем Приамурского края, о котором Чехов говорил, что он «личность исключительная», охарактеризовав его героем-подвижником в «Острове Сахалине»), и только сидим в четырех стенах и жалуемся, что бог дурно создал человека. Сахалин - это место; невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек вольный и подневольный. Работавшие около него и на нем решали страшные ответственные задачи и теперь решают. Жалею, что я не сентиментален, а то я сказал бы, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку, а моряки и тюрьмоведы должны глядеть, в частности на Сахалин, как военные на Севастополь. Из книг, которые я прочел и читаю, видно, что мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч верст, заражали сифилисом, развращали, размножали преступников и все это сваливали на тюремных, красноносых смотрителей. - ...Нет, уверяю Вас, Сахалин нужен и интересен, и нужно пожалеть только, что туда еду я, а не кто-нибудь другой, более смыслящий в деле и более способный возбудить интерес в обществе» (15, 29 - 30).
Для Чехова, таким образом, Сахалин не просто географическое название - это целое понятие, обязанное своим существованием определенной эпохе и само являющееся признаком известного общественного строя, самодержавно-полицейского строя, основанного на бесчеловечном угнетении трудящихся масс. Сахалин - это такое же понятие, как и гражданская казнь, 3-е отделение госдепартамента полиции, Петропавловская крепость и т. д. («Для администраторского уха, - говорил Чехов, - это звучит так же неприятно, как Петропавловская крепость» (15, 60). Отсюда задача: донести до общественного сознания подлинный смысл этого понятия, освободив его от мишуры либерально-казенной болтовни тех авторов, «которые на сахалинском вопросе и капитал нажили и невинность соблюли» (15, 23).
Чтоб решить подобную задачу, необходимо было в самом деле отнестись к ней с серьезной эрудицией, отказавшись от фельетонной манеры и призвав себе на помощь естественные науки, художественную литературу, юриспруденцию.
Литература, использованная Чеховым в его работе над «Островом Сахалином», громадна (см. том 10). «День-деньской я читаю и пишу, читаю и пишу... Работа разнообразная, но нудная... Приходится быть и геологом и метеорологом., и этнографом, а к этому я не привык и мне скучно» (15, 19). «Я сижу безвыходно дома и читаю о том, сколько стоил сахалинский уголь за тонну в 1863 году и сколько стоил шанхайский, читаю об амплитудах и NO, NW, SO и прочих ветрах, которые будут дуть на меня, когда я буду наблюдать свою собственную морскую болезнь у берегов Сахалина. Читаю о почве, подпочве, о супесчанистой глине и глинистом супесчанике» (15, 36).
В этих характерных для того времени чеховских высказываниях ничего не преувеличено. Чехов штудировал научные исследования по географии и геологии, океанографии и метеорологии, ботанике и зоологии; по этнографии Сибири, Приамурского края и Сахалина, и знания, полученные им, нашли широкое применение в книге. Работа над «Островом Сахалином» еще больше укрепляла связи Чехова с русской наукой, открывала ему новые имена выдающихся ее представителей, например, А. И. Воейкова, крупнейшего географа и метеоролога-климатолога, о книге которого «Климаты земного шара» (СПБ, 1884) Чехов отзывался с большой похвалой. Особой любовью Чехова пользовались книги русских и зарубежных путешественников, в частности «Атлас» И. Ф. Крузенштерна; «Подвиги русских морских офицеров на крайнем Востоке России 1849-1855 г. г.» Г. И. Невельского; «Описание земли Камчатки» С. П. Крашенинникова, академика, друга М. В. Ломоносова; «Из путешествий по Восточной Сибири, Монголии и Тибету» Г. Н. Потанина и другие.
Несомненно, что безграничное уважение к личным качествам таких людей, как Пржевальский, Невельский, Крузенштерн, Миклухо-Маклай, и признание их заслуг перед родиной оказывало влияние на личность самого А. П. Чехова (В воспоминаниях современников есть свидетельства о том, что Чехов мечтал о поездке (после Сахалина) в Северный Ледовитый океан и собирался написать пьесу об исследователе Арктики, подобном Г. Я. Седову). Много сил и труда положил Чехов на изучение уголовного права, истории царской тюрьмы м ссылки, истории колонизации Сибири и Сахалина; на изучение методики сравнительных описаний гигиенических и медицинских условий жизни крестьян, ссыльнопоселенцев и каторжан.
Кому посвящен «Остров Сахалин», о ком повествует книга, кто ее главный герой? Главный ее герой - русский народ. Едва только читатель начинает знакомиться с книгой, как приходит к этому выводу и укрепляется в нем, дочитав последнюю ее страницу.
В этом убеждают и первоначальные ссылки Чехова на подвиги русских моряков и морских офицеров во главе с Невельским на Амуре; и описание мужества жены Невельского, вызывающее в памяти образы смелых и гордых русских женщин - жен декабристов; и мысль о громадном преобразующем значении народного труда в невыносимо тяжелых условиях, мысль, которая пронизывает всю книгу и сознательно, самим Чеховым, связывается с героикой «Железной дороги» Некрасова; и рассказ неутомимого труженика крестьянина Егора, умышленно выделенный и подчеркнутый Чеховым как типический случай расправы царского суда над «без вины виноватым»; и многое-многое другое.
В итоге работы над «Островом Сахалином» окончательно откристаллизовывается убеждение Чехова: народ - решающая сила истории. Эта мысль выражена им в одном из писем 1893 г. следующим образом: «...Что создано историей, то и сокрушается не чиновничьими головами, а тою же историей, т. е. историческими движениями в народной жизни» (16, 86).
«Остров Сахалин» появился в период нарастания в стране движения пролетарской и крестьянской демократии и сыграл немаловажную роль в усилении в различных общественных слоях критического отношения к существующему строю.
Кроме того, поездка Чехова сразу же обратила на себя внимание научных кругов. Еще до выхода книги Чехов по предложению председателя Общества любителей естествознания академика Д. Н. Анучина избирается действительным членом географического отделения Общества (декабрь 1891 года).
V
Глубокое знакомство Чехова с методом естественных наук держало его настороже во всех тех случаях, когда речь шла о казенной, либерально-профессорской науке. Чехов на десятках примеров убеждался, что во взглядах представителей этой науки на историю, общественное развитие, политику царят хаос и произвол. Именно представителей этой претенциозной квази-науки Чехов имел в виду, когда писал: «У меня зуб на профессоров, хотя я и знаю, что они прекрасные люди. Как у авторов, у них нет смелости и много важности» (14, 444) (Сравните с рассказом Чехова «Иван Матвеич» (1886)).
Вот почему Чехов сознательно предпочитал пропаганду положительных наук, естествознания «разливанному морю фраз» мнимых философов, политико-экономов, социологов, литературоведов.
В высшей степени показателен в этом отношении ответ Чехова редактору «Северного вестника» А. М. Евреино-вой (письмо от 7 ноября 1889): «В Москве читает гигиену ученик Петенкоффера (видный немецкий гигиенист- В. Р.), проф. Федор Федорович Эрисман, много знающий, очень талантливый и литературный человек. Пригласите его работать в «Северном вестнике». Чтобы облегчить ему задачу.., Вы прямо закажите ему «Санитарное значение кладбищ» или «Водопроводы», или «Вентиляция», или что-нибудь в этом роде. Пригласите также проф. Кайгородова, пригласите проф. нашей Петровской академии Стебута, написавшего прекрасную «Полевую культуру». Приглашайте настоящих ученых и настоящих практиков, а об уходе ненастоящих философов и настоящих социологонаркотистов не сожалейте» (14, 429)
Мы нарочно выделили курсивом последнее предложение, с тем чтобы поставить вопрос: кому противопоставляет Чехов уже известного нам проф. Ф. Ф. Эрисмана, популярного в свое время профессора Аесного института в Петербурге Д. Н. Кайгородова (лесовода и фенолога). замечательного теоретика и практика сельского хозяйства И. А. Стебута, автора 2-томных «Основ полевой культуры»? О ком напрасно жалеет, по мнению Чехова, редактор журнала? В 1888 г. из «Северного вестника» демонстративно вышла группа сотрудников в составе Н. К. Михайловского, С. Н. Южакова, В. В. Лесевича. Вокруг события, обставленного пустопорожними разглагольствованиями о «тенденциях», шумели больше года.
Чехова оно застало на Украине, когда он жил на Луке в имении Линтваревых, колесил по Сумщине, Полтавщине, Харьковщине, внимательно присматриваясь к жизни народа, и заставило откликнуться следующим образом! «Под влиянием простора и встреч с людьми, которые в большинстве оказываются превосходными людьми, все петербургские тенденции становятся необыкновенно куцы ми и бледными. Тот, кто в Петербурге близко принимал к сердцу выход Михайловского из «Северного вестника», или ненавидел Михневича, или злился на Буренина, или плакался на невнимание и отсутствие критики и проч., тот здесь, вдали от родных тундр, вспоминает о Петербурге только в те минуты, когда, ознакомившись с простором и людьми, заявляет громогласно: «Нет, не то мы пишем, что нужно!» (14, 128).
В тот день, когда Чехов писал эти строки в письме к Суворину, в тот самый день (28 июня 1888 г.) в письме к Плещееву он написал: «К Линтваревым приехал полубог Воронцов - очень вумная, политико-экономическая фигура с гиппократовским выражением лица, вечно молчащая и думающая о спасении России...» (14, 130).
В. П. Воронцов (В. В.) - идеолог либерального народничества 80 - 90-х годов XIX века. Знакомство с человеком, который «угнетен сухою умственностью и насквозь протух чужими мыслями...» (14, 131), живо напомнило Чехову о куцых и бледных петербургских тенденциях столпов либерального народничества - таких, например, как С. Н. Южаков и другие. О Южакове Чехов говорил следующее: «Статьи Южакова, как сонно-одуряющее средство, действительнее мухомора» (14, 420).
Когда Чехов иронически писал Плещееву о «вумной, политико-экономической фигуре» (Воронцове), думающей «о спасении России», он вполне рассчитывал на то, что Плещеев хорошо знает, о чем идет речь и от чего именно собирается спасать Россию Воронцов. - И Плещеев отвечал в тон Чехову: «Я полагаю, что, и вальсируя, он все думает о невозможности капитализма в России» («Слово», сб. 2-й, стр. 252. Письмо Плещеева Чехову от 15 июля 1888 г).
Этот эпизод из чеховской переписки показывает, чта Чехов обсуждал с некоторыми из своих современников всем надоевшие народнические догмы, что речь поэтому у него шла не о каком-то субъективном, чисто личном неприятии людей «с гиппократовским выражением лица» (о Воронцове Антон Павлович писал, что он «по всем видимостям малый добрый, несчастный и чистый в своих намерениях» (14, 131), а о принципиальном несогласии с основными установками либеральных народников.
Народники по-маниловски мечтали о спасении России от капитализма и, не считаясь с данным экономическим развитием, идеализировали, фальшиво подкрашивали «самобытность» России, деревню, общину, крестьянина и т. д. По всем этим вопросам взгляды Чехова и либеральных народников прямо противоположны. Народники твердили о невозможности капитализма в России, для Чехова же капитализм был реальностью, определяющей всю общественно-экономическую жизнь страны.
«Крепостного права нет, зато растет капитализм. И в самый разгар освободительных идей, так же, как во времена Батыя, большинство кормит, одевает и защищает меньшинство, оставаясь само голодным, раздетым и беззащитным. Такой порядок прекрасно уживается с какими угодно веяниями и течениями, потому что искусство порабощения тоже культивируется постепенно» - эти суровые слова одного из героев повести «Моя жизнь» (1896) отражают точку зрения самого Чехова (9, 132).
Чехов сознавал также, что капиталистический путь развития связан с серьезной зкономической ломкой в патриархальном сельском хозяйстве, с мощным развитием промышленности, со строительством фабрик, железных дорог, с неизбежным техническим прогрессом. Эти его взгляды укреплялись во время поездок по Западной Европе. В «Записных книжках» писателя есть заметка, которая не была использована ни в одном произведении, но которая хорошо иллюстрирует его умонастроение: «Молодежь не идет в литературу, потому что лучшая часть ее теперь работает на паровозах, на фабриках, в промышленных учреждениях; вся она ушла в индустрию, которая делает теперь гром, успехи» (12, 237).
Чехову чужда была какая бы то ни было идеализация крестьянина и общины, что являлось, по словам В. И. Ленина, одной из необходимых составных частей народничества и чему отдали обильную дань либеральные народники всех оттенков от Воронцова до Михайловского включительно.
«Лучше застой, чем капиталистический прогресс - такова, в сущности, точка зрения каждого народника на деревню, хотя, разумеется, далеко не всякий народник с наивной прямолинейностью г-на В. В. решится открыто и прямо высказать это», - подчеркивал В. И. Ленин в работе «От какого наследства мы отказываемся?» (1898) (В. И. Ленин. Соч., т. 2, стр. 485-486). Чехов же был против застоя и, следовательно, против общины.
«Читал я рассказ Льва Львовича «Мир дурак» (Л. Л. Толстой - сын Л. Н. Толстого. - В. Р). Конструкция рассказа плоха, уж лучше бы прямо статью писать, но мысль трактуется правильно и страстно. Я сам против общины. Община имеет смысл, когда приходится иметь дело с внешними неприятелями, делающими частые набеги, и с дикими зверями, теперь же - это толпа, искусственно связанная, как толпа арестантов. Говорят, Россия - сельскохозяйственная страна. Это так, но община тут не при чем, по крайней мере, в настоящее время. Община живет земледелием, но раз земледелие начинает переходить в сельскохозяйственную культуру, то община уже трещит по всем швам, так как община и культура - понятия несовместимые. Кстати сказать, наше всенародное пьянство и глубокое невежество, - это общинные грехи» (Из письма Суворину, 17 января 1899) (18,22).
К характеристике общины Чехов подходит с исторической точки зрения. Община имеет смысл, говорит Чехов, на ранних ступенях общественно-экономического развития, со временем она становится тормозом этого развития и несовместима с земледельческим капитализмом (сельскохозяйственной культурой). Чехов не случайно подчеркивает искусственный характер общинного земледелия в условиях конца XIX века, а положение крестьянина метко сравнивает с положением арестанта. Наконец, Чехов указывает, что община в немалой степени содействовала вековой отсталости и невежеству русского мужика.
Каждое чеховское положение бьет по иллюзорной народнической теории и объективно совпадает с критикой либерального народничества марксистами. Хотя, разумеется, Чехов не мог бы дать историко-философской критики народничества, ее могли дать лишь русские марксисты во главе с Лениным и Плехановым.
Ленин как-то заметил, что лучшим ответом народникам было бы показать им действительную деревню, раскрыть действительный характер отношений в крестьянстве. Трудно переоценить в этом смысле значение таких, особенно крупных, рассказов Чехова, как «Скрипка Ротшильда» (1894), «Мужики» (1897), «Новая дача» (1899), «В овраге» (1900). Жизнь русской деревни - нищенская, темная, часто страшная - вставала со страниц чеховских рассказов такой, какой она была на самом деле. И эта суровая жизненная правда произведений Чехова сразу же обратила на себя внимание марксистов.
Вот что писал, например, Степан Шаумян об одном из чеховских рассказов крестьянского цикла: «На днях в одном из январских номеров газеты «Русские ведомости» я прочитал красивый и содержательный рассказ Антона Чехова «Новая дача». Предлагаю перевести этот рассказ на армянский язык и напечатать; он является современным и животрепещущим произведением» (С. Шаумян. Литературно-критические статьи. М., 1952, стр. 79).
Рисуя тяжелую, беспросветную жизнь русской деревни, Чехов показывает растерянность перед лицом этой жизни интеллигента народнической закваски, поселившегося я деревне в надежде «культурно» воздействовать на русского мужика («Страх», 1892); зло высмеивает народнические воззрения в образе узкого, одностороннего Власича («Соседи», 1892), который ни поэзии, ни музыки, ни живописи не признает, «потому что они «не отвечают на запросы дня», то есть он не понимает их...» и который лишь без конца пережевывает «утомительные шаблонные разговоры об общине или о поднятии кустарной промышленности, или об учреждении сыроварен, - разговоры, похожие один на другой, точно он приготовляет их не в живом мозгу, а машинным способом». А в практической жизни этот унылый Власич настолько наивен и беспомощен, что «мужики недаром называют его «простоватым» (8, 88-106).
В поэтическом «Доме с мезонином» (1896) Чехов устами симпатичного ему художника говорит, что кустарными промыслами, учреждением сыроварен, медпунктов, аптечками да библиотечками нельзя существенно изменить жизнь народа, что надо лечить не столько сами болезни, сколько их причины. «Народ опутан цепью великой, и вы не рубите этой цепи, а лишь прибавляете новые звенья...» - говорит запальчиво художник земской деятельнице.
Сам Антон Павлович отдал немало сил строительству школ, медпунктов, устройству «библиотечек и аптечек», но он полностью сознавал всю ограниченность подобной деятельности - ведь это была та самая постепеновщина, тот «миниатюрный прогресс», над которыми издевался Чехов в своем знаменитом рассказе «Крыжовник» (1897). Еще в 1888 г. Чехов категорически заявил, что он «...не постепеновец, не монах, не индиферентист» (14, 177).
Чехов оказался достаточно проницательным, чтобы угадать важнейшую сторону сложного исторического процесса перерождения старого народнического социализма - перерождения его в реакционное примиренчески-реформистское течение, сливающееся с буржуазным либерализмом.
В. И. Ленин так характеризовал в 1894 г. идеалы первых русских социалистов: «Вера в особый уклад, в общинный строй русской жизни; отсюда - вера в возможность крестьянской социалистической революции - вот что одушевляло их, поднимало десятки и сотни людей на геройскую борьбу с правительством... Но я спрашиваю вас: где же она теперь, эта вера? - Ее нет, до такой степени нет, что когда г. В. В. в прошлом году попробовал было толковать о том, что община воспитывает народ к солидарной деятельности, служит очагом альтруистических чувств и т. п., - то даже г. Михайловский усовестился...» (В. И. Ленин. Соч., т. 1, стр. 245-246).
«- Где социализм?» - спрашивал Чехов и отвечал:
«Он в письме Тихомирова к царю. Социалисты поженились и критикуют земство. Где либерализм? Даже Михайловский говорит, что все шашки теперь смешались...» (14, 271) (Лев Тихомиров - ренегат «Народной воли» выпустил в 1888 г. брошюру - открытое письмо Александру III «Почему я перестал быть революционером»; впоследствии крайний реакционер-мистик).
Но Чехов в силу объективных условий - крайней отсталости России, которая, по словам В. И. Ленина, задерживала рост политической мысли во всех сословиях и классах, - не смог понять, что из старого народнического социализма вырастало также и новое революционное движение социал-демократии, которое уже в ближайшие годы подвергло уничтожающей критике куцые и бледные тенденции народников и расчистило почву для теоретической победы марксизма в России.
О писателях прошлого судят не столько по тому, чего они не смогли сделать, сколько по тому (преимущественно и главным образом), что они сделали для будущего. Заслуга Чехова заключается в том, что он в годы, когда огромная часть русской интеллигенции находилась еще под влиянием либеральных народников, угадал реакционный характер народнической «науки», сравнив ее с наркотиками, и окончательно решил: Михайловские, Воронцовы, Южаковы пишут не то, что нужно; а решив так, начал показывать в своих художественных произведениях вредность народнических «наркотиков».
Так писатель объективно - в своем сознании и в своем творчестве - отражал важнейшие стороны русской революции. Следовательно, если Чехов противопоставил ненастоящим философам и ученым из либерально-народнического лагеря настоящих ученых и настоящих практиков русского естествознания, то поступил по справедливости.
VI
Все биографы Чехова единодушно свидетельствуют, что конец 80-х - начало 90-х годов - это период чрезвычайно напряженных идейных поисков писателя. Чехов в эти годы с особенной силой чувствует недостаточность, неполноту или непоследовательность своих собственных философских и, главным образом, общественно-политических взглядов.
Хронологически этот период совпадает с 1888-1893 годами. В публицистических выступлениях, в художественных произведениях (таких, как «Скучная история», «Огни», 1-я редакция «Рассказа неизвестного человека», «Палата № 6»), в письмах - всюду у Чехова на первом плане вопросы мировоззрения: «...Осмысленная жизнь без определенного мировоззрения - не жизнь, а тягота, ужас» (14, 242), - читаем мы в одном из писем 1888 г. в связи с замыслами «Рассказа неизвестного человека». В другом письме того же 1888 г. Чехов говорит, что у него пока еще нет законченного «политического, религиозного, философского мировоззрения» (14, 183), что это тормозит его работу писателя.
Главная причина столь пристального внимания к мировоззренческим вопросам лежит в объективных условиях эпохи, в переходном характере эпохи. Революционное народничество, исчерпав себя в убийстве Александра II (1881г.) и неудачном покушении на Александра III (группа А. Ульянова, 1887 г.), выродилось в либерально-оппортунистическое течение. Рабочее же движение в России только зарождалось.
Старейший, большевик, профессиональный революционер П. Н. Лепешинский в книге «На повороте» нарисовал необычайно яркую картину тех действительных трудностей идейного развития, которые подстерегали подрастающее молодое поколение 80-х годов. Высказывание Лепешин-ского заслуживает того, чтобы его воспроизвести целиком: «Примером моего студенческого прошлого можно с большим удобством оперировать как иллюстрацией того реакционного затишья, того безвременья, которое относится ко второй половине 80-х годов. Тут налицо типичный юноша-разночинец, который жадно питается освободительными идеями 60-х годов с их проповедью личной эмансипации, с их нигилистической оппозицией против всякого рода и вида авторитарности, с их рационалистическими тенденциями и с их уклонами в сторону утопического социализма. Вокруг - непроглядная темень. Последние вспышки революционного единоборства с царизмом гаснут, как случайные искры во мраке ночи. Нет ни вождей, ни сколько-нибудь крупных в качественном и количественном отношении революционных организаций. Десять лет раньше этого юношу подхватила бы, по всей вероятности, революционная народническая волна и, быть может, увеличила бы на лишнюю статистическую единицу цифру жертв какого-нибудь грандиозного политического процесса. Десять лет позже он от Писарева и Чернышевского (отдавши дань годам детских увлечений) быстро бы эволюционировал к Марксу и Энгельсу. Но в описываемое время в этой полосе мертвого штиля не было налицо захватывающих стихий. В результате - политический недоросль разделяет судьбу таких же эмбрионов, как и он, барахтается в атмосфере полного разброда и растерянности в умах подрастающей интеллигенции, пришедшей на смену прежнему поколению суровых борцов, «взыскует» вместе с нею какой-то великой, мировой правды, ищет даже ответы на «проклятые вопросы» в мистике Льва Толстого, отдается с увлечением жалкому революционному крохо-бсрству и находит лучший выход для своего буйного, протестующего духа в борьбе за академический устав» (П. Н. Лепешинский. «На повороте». Госполитиздат. М., 1955, стр. 16-17).
Противоречия во взглядах и суждениях Чехова, которые обнаруживаются во второй половине 80-х годов, не были простой случайностью, они лишь по-своему выражали противоречивые условия русской общественной жизни последней четверти XIX века. С середины 80-х годов Чехов находится под влиянием учения А. Н. Толстого.
Сам Антон Павлович говорит об этом так: «...Толстовская философия сильно трогала меня, владела мною лет 6-7...» это был «гипнотизм своего рода» (16, 132), причем писатель говорит об этом тогда, когда влияние толстовства было уже успешно им преодолено. Какой же своей стороной философия Толстого сильно трогала Чехова?
Такой стороной, по признанию Чехова, была толстовская мораль, которая, не исчерпывая собой всей «системы толстовства», всего учения и школы Толстого, составляет в то же время существенную их сторону. Для толстовства вообще характерно перенесение центра тяжести на общие вопросы морали и рассуждения с точки зрения «вечных» начал нравственности, совести, добра и зла и т. д.- и все это за счет непосредственных политических интересов, за счет отречения от политики и науки.
Легко понять, какую опасность таила в себе «толстовская мораль».
В чем же по преимуществу сказалось влияние толстовской философии во взглядах Чехова? В его наивном убеж дении, будто художник может выразить свое отношение к миру, к общественной жизни и борьбе, сам оставаясь вне сферы непосредственных политических интересов; будто его личное отношение к представителям различных политических направлений - это одно, а его писательская ориентация - это другое и т. д. и т. п. Но эти ошибочные противоречивые его представления, как результат воздействия толстовства, очень скоро пришли в непримиримое противоречие с его общественной практикой, с общей направленностью его художественных произведений, с его симпатиями и антипатиями в науке, с его эстетической позицией.
У этих представлений тем более не было прочной базы, что учение Толстого не могло оказать и не оказало на Чехова влияния со стороны основных своих положений, корнями своими уходящих в религию, идеализм, поскольку толстовской философии прямо противоречил чеховский атеизм и материализм.
Можно с уверенностью сказать, что преодоление толстовства началось у Чехова в результате его резко отрицательного отношения к толстовской проповеди квиэтизма, религиозно-мистического самоуглубления и безучастного, пассивного отношения к жизни вообще, проповеди, за которую ухватились силы по самой своей сути враждебные жизни.
Чехов не мог также не заметить, какую именно социальную среду питает проповедь Толстого, кому она по душе. В одном из последних писем 1889 г. Чехов высказывает глубокую мысль о том, что общество, которое н е знает (в смысле: не порождает) философов вроде Толстого или Бурже, должно быть и здоровым и счастливым обществом. В современной же Чехову России такие философы только помогают «...размножать слизняков и мокриц, которых мы называем интеллигентами» (14, 458).
Чутье гениального художника и знание русской действительности не обманули Чехова. 20 лет спустя В. И. Ленин в статье «Лев Толстой, как зеркало русской революции», характеризуя вопиющие противоречия во взглядах и учении Толстого, специально указал на типичного носителя толстовских идей: «толстовец», то есть истасканный, истеричный хлюпик, названный русским интеллигентом, который, публично бия себя в грудь, говорит: «я скверный, я гадкий, но я занимаюсь самоусовершенствованием: я не кушаю больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками» (В. И. Лении. Статьи о Толстом. Госполитиздат, 1949, стр. 4).
Но русский буржуазный интеллигент поклонялся не одному только «толстовскому богу», щеголял не только в модном костюме «толстовца».
Конец XIX и начало XX столетий ознаменовался для буржуазной философии стремительным ростом философского мракобесия. Буржуазная философия того времени - это кривое зеркало, по-своему отражающее противоположный процесс общественной жизни: победы марксизма, материалистической философии, рост сознательности и революционности в массах пролетариата, вовлечение в революционное освободительное движение все новых и новых общественных групп и прослоек.
Напуганные всем этим буржуазные философы открыто становятся проповедниками мистицизма и религии. Повсеместно возникают различные религиозно-мистические, религиозно-философские общества, усиливаются настроения пессимизма и скептицизма. Мировой книжный рынок наводняется произведениями Ницше, Гартмана, Бергсона, в художественной литературе все громче заявляют о себе декаденты. В России усердно переводят новинки немецкой, французской, английской реакционной философии. Никогда у Чехова - ни раньше, ни позже - мы не встретим такого резко отрицательного отношения к «филосомудрию» буржуазного русского интеллигента, как в эту пору.
С проницательностью громадного художественного таланта Чехов подмечает типичные черты опустошенной буржуазной интеллигенции. Эта «лениво философствующая» интеллигенция - вяла, апатична, неустойчива в мыслях, равнодушна к науке, не патриотична, насквозь проникнута духом скептицизма: она лишь «...брюзжит и охотно отрицает все, так как для ленивого мозга легче отрицать, чем утверждать» (14, 458). Равнодушие к данным науки, неверие в эти данные, отрицание их практической целесообразности, постоянная ссылка на «бессилие разума» и невозможность что-либо знать достоверно - таковы основные черты скептицизма, который является, как известно, привилегией буржуазного мировоззрения в эпоху общего кризиса буржуазной идеологии и в котором Чехов видит лишь подтверждение слабости так называемого «культурного общества».
На смерть Салтыкова-Щедрина Чехов отозвался следующим образом: «Мне жаль Салтыкова. Это была крепкая, сильная голова. Тот сволочпый дух, который живет в мелком, измошенничавшемся душевно русском интеллигенте среднего пошиба, потерял в нем своего самого упрямого и назойливого врага. Обличать умеет каждый газетчик, издеваться умеет и Буренин, но открыто презирать умел один только Салтыков... Никто не сомневался в искренности его презрения» (Из письма А. Н. Плещееву, 14 мая 1889) (14, 365).
Чехов и сам был убежденным врагом той части буржуазной русской интеллигенции, которая измошенничалась душевно в своей неутомимой деятельности «применительно к подлости», и в зтом отношении он стоял гораздо выше, скажем, либеральных народников, твердивших о бессословности русской интеллигенции, о ее единстве, солидарности и т. п. Кому же, как не этой интеллигенции посвятил Чехов разящие строки своего фельетона «В Москве» (1891), заканчивающегося словами: «...Я гнилая тряпка, дрянь, кислятина, я московский Гамлет. Тащите меня на Ваганьково» (7, 506).
«Ленивой философии» скептиков и мистиков, «обществу», ищущему утешения в пессимизме Шопенгауэра, в учении о самоусовершенствовании и «непротивлении злу» Толстого - всему этому писатель противопоставляет жизненный подвиг ученого-естественника, первооткрывателя земель, подвиг во имя ясно осознанной цели - во имя Родины, науки и счастья человечества!
«В наше больное время, когда европейскими обществами обуяла лень, скука жизни и неверие, когда всюду в странной взаимной комбинации царят нелюбовь к жизни и страх смерти,, когда даже лучшие люди сидят сложа руки, оправдывая свою лень и свой разврат отсутствием определенной цели в жизни, подвижники нужны, как солнце... Их личности - это живые документы, указывающие обществу, что кроме людей, ведущих спор об оптимизме и пессимизме, пишущих от скуки неважные повести, ненужные проекты и дешевые диссертации, развратничающих во имя отрицания жизни и лгущих ради куска хлеба, что, кроме скептиков, мистиков, психопатов, иезуитов, философов, либералов и консерваторов, есть еще люди иного порядка, люди подвига, веры и ясно сознанной цели» (7, 476-478).
Слова эти взяты из короткой статьи Чехова, написанной им в связи со смертью знаменитого русского ученого-путешественника Н. М. Пржевальского (1888). Есть в этой статье что-то родственное интонации ранних публицистических выступлений молодого Горького: смелый полет мысли, пламенный призыв к подвигу, горячая ненависть к философии обреченных.
Надо сказать, что в статье-некрологе о Н. М. Пржевальском Чехов сводил счеты и со своей писательской совестью. Одно время под влиянием этической системы толстовства он в какой-то мере успокоился на точке зрения созерцательного, пассивного отношения к жизни. Призыв к подвигу не остался для Чехова лишь призывом на бумаге: его поездка на «остров отверженных» С ахалин была жизненным подвигом, которым он вполне доказал, что слово у него не расходится с делом. «...А какой кислятиной я был бы теперь, если бы сидел дома», - сознавался Чехов, возвратившись в Москву (15, 136).
На 1888-1889 годы падает интерес Чехова к античной стоической философии. В личной библиотеке Чехова в Ялте сохраняется книжка одного из представителей так называемой новой (римской) школы стоиков Марка Аврелия «Размышление о том, что важно для самого себя» (пер. кн. Урусова, 1882 г.) с многочисленными карандашными пометками А. П. Чехова. По свидетельству Н. Сысоева, чеховские пометки в книге носят исключительно характер библиографический обработки текста для удобства пользования им (Н. Сысоев. Чехов в Крыму. Крымиздат. 1954, стр. 115-116). Кроме Марка Аврелия, Чехов ознакомился с другим виднейшим представителем стоиков - Эпиктетом, его «Размышлениями» и «Афоризмами». Обращение в эпоху реакции 80-х годов значительной части русской интеллигенции к стоицизму, тем более к представителям римской школы с ее преимущественным интересом к этике, моральным проблемам, с ее проповедью апатии, преклонения перед «судьбой», «роком», действующими с фатальной, неизбежностью; с ее отказом от радостей жизни во имя абстрактных добродетелей - такое обращение той, части интеллигенции, о которой столь, неуважительно отзывался Чехов, было закономерным.
Чехов, изображая определенные социальные явления, считал своей обязанностью досконально знать все то, что так или иначе характеризовало эти явления, определяло, выражало их. Так было и в данном случае с философией стоиков.
В 1889 году писатель работает над одним из крупнейших своих произведений - повестью «Скучная история», повестью о кризисе старого и поисках нового миросозерцания, как назвал ее М. П. Гущин. (М. Гущин. Творчество А. П. Чехова. Очерки. Издательство Харьковского университета, 1954, стр. 51-72) Образ выдающегося русского ученого-медика профессора Николая Степановича нельзя свести к одному-единственному реальному прототипу, будь то Мудров, Пирогов или Бабухин, как это пытаются делать некоторые исследователи. Это - собирательный, типический образ русского ученого-естественника, воплотивший в себе черты и черточки и Мудрова, и Захарьина, и Пирогова, и Бабухина и многих других ученых. Натура богато одаренная, волевая и энергичная, Николай Степанович, бывший семинарист, отказывается от ожидающей, его духовной карьеры и с неудержимой страстью отдается естественным наукам. Он не верит в загробную жизнь. Всегдашний враг предрассудков и суеверий, он до конца дней своих сохраняет непоколебимую веру в науку, которой без остатка отдал свою жизнь, в ее безграничные возможности и высокое назначение. «Как 20 - 30 лет назад, так и теперь перед смертью меня интересует одна только наука,- говорит старый профессор. - Испуская последний вздох, я все-таки буду верить, что наука - самое важное, самое прекрасное и нужное в жизни человека, что она всегда была и будет высшим прояв-члением любви, и что только ею одною человек победит природу и себя» (7, 235-236).
Такие взгляды составляют, конечно, сильную сторону мировоззрения Николая Степановича; говоря о заветных своих пожеланиях, он снова повторяет, что «хотел бы проснуться лет через сто и хоть одним глазом взглянуть, что будет с наукой» (7, 279). Но за пределами науки, отношение к которой отмечено у старого ученого замечательной цельностью, он чувствует себя обезоруженным. Беда его в том, что у него нет ни того, что называется общественными идеалами, ни сколько-нибудь определенного представления о своем долге перед молодым поколением (не этим ли в конце концов объясняется и тот печальный, факт, что у него нет ближайших учеников и продолжателей в науке?). Беда его еще и в том, что только к концу жизни он понял, как не хватает ему этой руководящей, общей идеи, которая ему помогала бы преодолевать многочисленные житейские противоречия и трудности и могла бы соединить воедино его теперешние разрозненные взгляды на общество, мораль, литературу, искусство... Это настоящая трагедия большого ученого, умного человека.
Николай Степанович никогда раньше, по его собственному признанию, не возмущался, не протестовал, так как не видел поводов к этому, он философски терпимо относился и к добру и к злу. Полной неожиданностью для него явилось и то, что его чин генерала, ярлык тайного советника ставит его в совершенно ложное положение даже в собственной, семье; и то, что семья его мало-помалу оказывается ему совсем чужой; и то, что он ничем не может помочь самому близкому человеку - Кате, которой заменил родного отца...
Чехов прекрасно понимал, на каком философском и психологическом мотиве держится его повесть и вскоре по окончании ее писал А. Н. Плещееву: «...Мой герой- и это одна из его главных черт - слишком беспечно относится к внутренней жизни окружающих и в то время, когда около него плачут, ошибаются, лгут, он преспокойно трактует о театре, литературе; будь он иного склада, Лиза и Катя, пожалуй бы, не погибли» (14, 406-407). Вернее сказать - «преспокойно трактовал...» От прежнего спокойствия Николая Степановича не осталось и следа. Все, что с ним происходит в повести и что относится не к его прошлому, а к настоящему, похоже на катастрофу. Как сознается сам Николай. Степанович, все то, в чем он видел смысл и радость жизни и что прежде считал своим мировоззрением, «перевернулось вверх дном и разлетелось в клочья» (7, 280).
Начались мучительные поиски нового мировоззрения, поиски, усиливающие душевную боль Николая Степановича, не уменьшающие, а увеличивающие число нерешенных вопросов и противоречий.
Есть в «Скучной, истории» одно любопытное рассуждение старого профессора. Среди прочих недостатков современной ему молодежи очень обидным, по-видимому, кажется ему такой недостаток: «Они (студенты - В. Р.) охотно поддаются влиянию писателей новейшего времени, даже не лучших, но совершенно равнодушны к таким классикам, как, например, Шекспир, Марк Аврелий, Эпиктет или Паскаль...» (7, 260). Из писателей-художников здесь назван один Шекспир, трое других - философы. И, заметьте, названы не Монтень, не Декарт, не Вольтер или Дидро, а римские философы-стоики и Паскаль с его религиозным учением о смирении души, с его фатализмом. И конечно же, названы не случайно...
Пожалуй, стоит вспомнить, что происходило в те годы в самой действительности. В то время, как люди склада Николая Степановича, поборники «благородного равнодушия» читают на сон грядущий Паскаля, а просыпаясь утром, перечитывают за чашкой кофе любимое местечко из Марка Аврелия, тщась изменить свою нравственную физиономию, - в это самое время все молодое, жизнеспособное, пытливое все дальше и дальше уходит от стоицизма, скептицизма, толстовства. Да, не к Марку Аврелию, а к Карлу Марксу обращались лучшие сознательные представители той части интеллигенции, той молодежи, из среды которой вышел Владимир Ульянов-Ленин... Равнодушие к философам типа Паскаля или римских стоиков было преимуществом, а не недостатком той молодежи, которой и не знал и не понимал как следует старый профессор.
Что ж, эти исторические факты хорошо известны нам, а знал ли их Чехов?
Отчасти, - пусть неполно, отрывочно,- знал. Два лета подряд в 1888 и 1889 годах писатель с семьей прожил около Сум на Луке в имении Линтваревых. Семья Линтваревых, как сказал Чехов, была достойна изучения. Здесь-то Чехов и столкнулся с той молодежью, которая, рискуя показаться невоспитанной, могла открыто выражать свое презрение к Суворину, когда он ненадолго стал гостем чеховской семьи. Но здесь же готовы были боготворить и носили чуть не на руках старика-поэта Плещеева уже за одно то, что он знавал Белинского, был судим по делу Петрашевского, близко общался с Чернышевским, Некрасовым... Здесь преклонялись перед гением Тараса Шевченко и его «жестокой музой». Здесь не стеснялись искренне убеждать Чехова бросить его дружбу и переписку с Сувориным, хотя и делали это неумело... Младшая из сестер Линтваревых, Наталья Михайловна, с которой Антон Павлович подружился и переписывался, только что закончившая Бестужевские курсы и открывшая на свой счет школу для деревенских ребят, была непоседой и хохотуньей, страшной украинофилкой. Она послужила в будущем одним из прототипов Вареньки Коваленко из «Человека в футляре». Старшие сестры принадлежали к числу первых замечательных русских женщин-врачей. В этой, семье не было скептиков, не было равнодушных и это тем удивительнее, что здесь не было счастливых или просто удачливых....
Могла ли по природе своей Наташа Линтварева проявлять хоть какой-то интерес к римским стоикам? И разве не естественным для нее было легко поддаться влиянию таких новейших авторов-философов, какими были тогда философы-марксисты? Это она заставила Чехова вспомнить о «Капитале» Карла Маркса, которого в ту пору изучала... (14, 117).
В этой, среде, в окружении такой вот молодежи, Чехов обдумывал, а отчасти и писал «Скучную историю». А многое узнается в сравнении, в антитезе. Нет, не случайны в повести эти имена Марка Аврелия, Эпиктета и Паскаля - они плоть от плоти прошлого опыта, прошлых умонастроений профессора Николая Степановича. По инерции старый ученый все еще готов рекомендовать их молодежи в качестве образца. Но в последней VI главе повести Николай Степанович убежденно и энергично возражает, похоже, возражает сам себе: «Говорят, что философы и истинные мудрецы равнодушны. Неправда, равнодушие - это паралич, преждевременная смерть» (7, 279). Но кто же проповедовал спасительное равнодушие, как не те же философы-стоики?!
Так даже герой «Скучной истории» приходит к отрицанию основного постулата этического учения стоиков.
Окончательный бой религиозно-мистической этике стоиков и философии пассивизма Толстого Чехов дал в «Палате № 6», показав всю их реакционную сущность.
«- Стоики, которых вы пародируете, были замечательные люди, но учение их застыло еще две тысячи лет назад и ни капли не подвинулось вперед и не будет двигаться, так как оно не практично и не жизненно. Оно имело успех только у меньшинства, которое проводит свою жизнь в штудировании и смаковании всяких учений, большинство же не понимало его. Учение, проповедующее равнодушие к богатству, к удобствам жизни, презрение к страданиям и смерти, совсем непонятно для громадного большинства, так как это большинство никогда не знало ни богатства, ни удобств в жизни; а презирать страдания значило бы для него презирать самую жизнь, так как все существо человека состоит из ощущений голода, холода, обид, потерь и гамлетовского страха перед смертью. В этих ощущениях вся жизнь: ею можно тяготиться, ненавидеть ее, но не презирать. Да, так, повторяю, учение стоиков никогда не может иметь будущности, прогрессируют же, как видите, от начала века до сегодня борьба, чуткость к боли, способность отвечать на раздражение... А презираете вы страдания и ничему не удивляетесь па очень простой причине: суета сует, внешнее и внутреннее презрение к жизни, страданиям и смерти, уразумение, истинное благо, - все это философия, самая подходящая для российского лежебока... Нас держат здесь за решеткой, гноят, истязуют, но это прекрасно и разумно, потому что между этой палатой и теплым, уютным кабинетом нет никакой разницы. Удобная философия: и делать нечего, и совесть чиста, и мудрецом себя чувствуешь... Нет, сударь, это не философия, не мышление, не широта взгляда, а лень, факирство, сонная одурь...» (8, 136-138).
Эти слова в «Палате № 6» говорит Иван Дмитрич Громов доктору Рагину, ревностно исповедующему философию стоиков, и действие развивается в повести таким образом, что целиком подтверждается страстная убежденность и правота Громова.
Чехову удалось вскрыть явно аристократический и по существу антинародный характер философии стоиков - она родилась в недрах господствующего меньшинства и приемлема только для этого меньшинства. Религиозно-мистическая этика стоиков не может иметь будущего. Чехов с помЪщью данных материалистической биологии показывает ее полную несостоятельность, нежизненность, а со стороны ее общественного назначения - быть философией «российского лежебоки» - раскрывает ее глубокую реакционность.
Философия стоиков, как известно, отличается большой сложностью и противоречивостью, колебаниями между материализмом и идеализмом. Если Чехов не принял идеалистическую этику стоиков, то, с другой стороны, у стоиков он мог найти подтверждение некоторых моментов материалистической, философии. Так, например, дело обстояло с понятием «материя», широко используемом стоиками. В это понятие Чехов вкладывал содержание, отличное от того, какое вкладывали в него стоики, и соответствующее уровню знаний конца XIX века.
Говорят, что настоящий художник мужает и растет от произведения к произведению и чем важнее, значительнее его новое произведение, тем существеннее и заметнее могут быть перемены в личности самого художника. Опыт Чехова подтверждает эту истину безусловно.
До «Скучной истории» Чехов еще мог написать такие, например, строчки в письме к Суворину: «Природа-очень хорошее успокоительное средство. Она мирит, т. е. делает человека равнодушным. А на этом свете необходимо быть равнодушным. Только равнодушные люди способны ясно смотреть на вещи, быть справедливыми и работать - конечно, это относится только к умным и благородным людям, эгоисты же и пустые люди и без того достаточно равнодушны» (14, 355).
Но, закончив после многочисленных и тщательных переделок работу над «Скучной историей», он делится с Плещеевым своими надеждами на то, что повесть его «произведет некоторый гул и вызовет ругань во вражеском стане», а чтоб заявка эта, не дай бог, не показалась слишком серьезной., тут же несколько раз величает повесть свою дерьмом и, прикрываясь, как щитом, безудержной иронией, спешит сослаться на необходимость рекламы, без которой, мол, не обойтись в век телеграфа и телефонов («ругань - родная сестра рекламы») (14, 400).
Еще через несколько месяцев, готовясь задать себе самое трудное из всех предыдущих испытаний, целиком занятый приготовлениями к поездке на Сахалин, мысленно допуская даже, что, быть может, он вообще уже не вернется домой из этой поездки, Чехов напишет все тому же Суворину весьма нелестные слова о литературных упражнениях его сына: «Он вяло и лениво протестует, скоро понижает голос, скоро соглашается, и в общем получается такое впечатление, как будто он совсем не заинтересован в борьбе, т. е. участвует в петушином бою как зритель, не имея собственного петуха. А своего петуха иметь надо, иначе неинтересно жить» (15, 47).
Пафос этого высказывания, понятно, не в критике Суворина-сына, которая могла бы быть куда резче, обладай. Чехов в те годы большей политической прозорливостью и не будь он в дружественных отношениях с Сувориным-отцом, пафос его высказывания - в глубокой убежденности, что писатель должен быть лично заинтересован в общественной борьбе, может и должен участвовать в ней не как зритель, а как боец.
Да, Чехов не был «монолитом» по своим воззрениям (мы имеем в виду прежде всего его общественно-политические воззрения), потому-то он всячески и защищал Суворина от нападок «либеральных девиц» Елены и Наташи Линтваревых, потому-то и оправдывал временами равнодушие благородных людей, но проходит несколько месяцев - и он говорит уже не о равнодушии, а о борьбе; проходит несколько лет - и он убеждает уже не себя, а своего брата Михаила: «Новое время» поднять нельзя, оно умрет вместе с А. С. Сувориным. Думать о поднятии нововременской репутации - значит не иметь понятия о русском обществе» (19, 196). Что касается самого Чехова, то свое сотрудничество в газете «Новое время» он уже в 1891 г. считал ошибкой, прямо сознаваясь, что оно не принесло ему, как литератору, «ничего, кроме зла» (15, 256). С 1893 г. писатель не давал туда ни одной строчки. О его личных отношениях с Сувориным так и хочется сказать, что это была дружба по несходству характеров и убеждений, недаром же их переписка - это по существу один непрерывный диалог-спор.
Да, Чехов не был «монолитом», но, будучи несокрушимым силачом по складу тела и души, он неизменно шел вперед, мужественно отбрасывая в сторону все то, во что еще вчера верил, но что сегодня оказывалось заблуждением. И это-то и давало ему моральное право быть строгим судьей, своего времени и своих современников.
Интересна история знакомства Чехова с братом выдающегося русского драматурга А. Н. Островского - П. Н. Островским. Сначала его привлекла в Островском известная оригинальность суждений в области критики и теории литературы, но общий вывод о взглядах Островского Чехов вскоре сделал не в его пользу.
«Петр Николаевич умный и добрый человек; беседовать с ним приятно, но спорить так же трудно, как со спиритом, - писал в 1889 году Чехов. - Его взгляды на нравственность, на политику и проч.- это какая-то перепутанная проволока; ничего не разберешь. Поглядишь на него справа - материалист, зайдешь слева - франкмасон. Такую путаницу приходится чаще всего наблюдать у людей много думающих, но мало образованных, не привыкших к точным определениям и к тем приемам, которые учат людей уяснять себе то, о чем думаешь и говоришь» (14, 401).
Островский не был единичным явлением. Он имел своих двойников и даже двойников-однофамильцев. Иначе говоря, он был своего рода живым, ходячим воплощением «духовных недугов» огромной, части интеллигенции 80-90-х годов. Среднего русского интеллигента трепало среди различных «измов» философского океана. Ни честный труд, ни честный образ мысли, возмущенной несправедливостями во всех ее родах и видах - ничто не могло спасти такого интеллигента от «хождения по мукам», ибо у него (при его политической мягкотелости, незрелой мечтательности) не было ни должной образованности, ни, тем более, философской сознательности. И Чехов, больше, чем кто-либо другой из современных русских писателей, понимал это, ибо и сам он, будучи на целую голову выше любого представителя такой, интеллигенции, хорошо знал, как далек он от законченного политического и философского мировоззрения, как мучительны и трудны поиски направляющей, «руководящей идеи».
Вскоре после выхода в свет повести «Палата № 6», всколыхнувшей, как известно, всю Россию своей беспощадно-резкой критикой рабства, деспотизма современной жизни, А. П. Чехов, наряду со многими другими письмами-откликами, получил письмо от земского врача И. И. Островского, в котором, между прочим, говорилось: «Лучшие интеллигенты, читавшие Ваш последний рассказ («Палата № 6»), приветствуют в нем переход с Вашей стороны от пантеизма к антропоцентризму, если можно так выразиться. Не скрою от Вас, что я не меньше других радуюсь этому. По моему крайнему разумению, все таланты и лучшие люди должны viribus unitis (соединенными силами) парализовать те препятствия, которые стоят на пути решения насущных человеческих вопросов. Нечего говорить о руководящей роли беллетристики в этом отношении во все времена...» (16, 450).
Письмо И. И. Островского - прекрасная иллюстрация к тому, о чем говорилось выше. В нем - типично интеллигентская озабоченность «насущными человеческими вопросами», «препятствиями», неосновательные надежды на «руководящую роль беллетристики», интеллигентская беспомощность и стыдливость перед лицом непонятого философского «изма».
Адресат Чехова, написав «антропоцентризм», засомневался «можно ли так выразиться». Быть может, он и в самом деле перепутал антропоцентризм с антропологизмом, под знаменем которого выступал Н. Г. Чернышевский и революционные демократы 60-х годов. Во всяком случае, напиши он, что Чехов пришел к антропологизму, то это больше соответствовало бы истине... Под антропологическим принципом в философии Н. Г. Чернышевский и его соратники отстаивали и развивали „по существу материалистическую философию, вплотную подходя к диалектическому материализму.
То же, что он написал в данном случае о философских взглядах Чехова, лишено всякого смысла. Чехов не был и не мог быть пантеистом, поскольку он стоял на атеистических позициях, отрицал существование бога, а, стало быть, и не мог отождествлять природу с богом, не мог исповедывать теорию о существовании мира в боге. Тем более не мог «перейти» Чехов-дарвинист от пантеизма к антропоцентризму - религиозному представлению о человеке, как особом сверхъестественном существе, «венце творения».
Что мог ответить Чехов своему незадачливому корреспонденту? Сделать ему выговор, поставить на вид его «философомудрие»? Под непосредственным впечатлением от письма Островского он писал: «Раздражен чертовски. Не создан я для обязанностей, и священного долга. Простите сей цинизм. Прав тот доктор, мой товарищ по гимназии, мною забытый, который неожиданно прислал мне из кавказской, глуши письмо; он пишет: «Все лучшие интеллигенты приветствуют переход Ваш от пантеизма к антропоцентризму». Что значит антропоцентризм? Отродясь не слыхал такого слова» (16, 21).
Это написано, мы бы сказали, по-чеховски неподражаемо. Только по тону данного отрывка можно заключить, что Чехов зло иронизирует и над собой, и над своим товарищем... Он и Островскому ответил на свой особый чеховский лад: «Что же касается пантеизма, о котором Вы написали мне несколько хороших слов, то на это я Вам вот что скажу: выше лба глаза не растут, каждый пишет, как умеет. Рад бы в рай, да сил нет... Дело не в пантеизме, а в размерах дарования» (16, 27).
И мы понимаем: слова эти продиктованы не только знаменитой чеховской деликатностью, но и горьким сознанием той путаницы, которая царит в представлениях его бывшего гимназического товарища. «Дело не в пантеизме» - или, иными словами, - «никакой я не пантеист...», - заметил Чехов и считал, что в данном случае этого достаточно. А ровно через два дня в связи с планами издания журнала «Натуралист», на знамени которого предполагалось начертать имя Дарвина и Тимирязева, Чехов письменно заявил, что он материалист по своим убеждениям.
Сдержанность, скромность А. П. Чехова во всем, что касалось его личности и его творчества - общеизвестны. Крайне неохотно писал он о своих убеждениях и взглядах. Как справедливо замечает К. Чуковский, это был глубоко продуманный нравственный принцип. В его основе лежала примечательная, чисто русская, национальная черта: быть подальше от рекламы, тем более - от саморекламы, «подальше от выставки» (по словам самого Чехова); быть-обыкновенным, таким же, как все простые люди. «Читать про себя какие-либо подробности, а тем паче писать для печати - для меня это истинное мучение» (18, 242), «... для меня это нож острый. Не могу я писать о себе самом» (16, 114).
Среди сотен писем А. П. Чехова, написанных им в разное время и к разным людям, в том числе к либералам, народникам, реакционерам, демократам, представителям пролетарской идеологии, в конечном счете немного найдется таких, где Чехов говорит о наиболее глубоких, сокровенных своих убеждениях и взглядах на мир и общественное развитие. Данное обстоятельство кажется огорчительным некоторым исследователям и диктует им соображения, вроде того, что в своих произведениях Чехов, мол, демократичнее, чем в своих письмах.
Сетования на недостаток «демократизма» в письмах Чехова неосновательны. Эпистолярное наследие великого писателя требует к себе особенно чуткого и внимательного отношения. Письмо - исторический документ; объективная оценка его возможна лишь при условии строгого учета места, времени, обстоятельств, при которых оно написано; содержание письма и даже самый характер его во многом зависит от того, кому оно адресовано; наконец, отдельное письмо, какие бы важные мысли оно ни заключало в себе, рассмотренное вне связи с другими письмами и с общественной, практикой их автора, - мертво и зачастую способно лишь запутать, но не прояснить нужный вопрос.
Анализируя чеховский эпистолярный материал, мы не должны забывать, что имеем дело с художником, что здесь, как и в своих художественных произведениях, Чехов пользуется сплошь и рядом образными средствами донесения той или иной мысли. Одну и ту же мысль художник высказывает иначе, чем ее высказывает ученый-теоретик, например философ.
Чехов нередко дипломатичен с теми из своих идейных противников, с которыми поддерживает личные связи. Но дипломатичность Чехова, его деликатность не означают у него уступку чуждым ему идеям и взглядам. Пользуясь выражением А. М. Горького, можно сказать, что Чехов «мягкой рукой, но безжалостно» вскрывал идейную и моральную несостоятельность своих противников.
Письмо А. П. Чехова от 13 февраля 1893 г., адресованное издателю газеты «Новое время» А. С. Суворину, является как бы исключением из чеховского правила - быть по возможности сдержанным и не выказывать своих убеждений. Вот его начало: «Вас пугают материалистические идеи Вагнера? Тоже, нашли материалиста! Это баба, кисель, и уж если говорить об его направлении, то скорее всего он ярый спиритуалист и толстовец даже. Я в миллион раз больше материалист, чем он. Впрочем, дело не в этом. Если журнал не по душе, то издавать его не следует» (16, 28).
Профессор-зоолог В. А. Вагнер был одним из авторов проекта издания журнала «Натуралист». Судьба журнала, который взялся бы за естественно-научную пропаганду, не могла не волновать Чехова, горячего сторонника естественных наук. Приметы времени ясно говорили Чехову о том, насколько велика была тогда потребность в таком журнале.
Впрочем, есть все основания предположить, что Вагнера Чехов не считал подходящей фигурой для главного редактора журнала. Это был узкий специалист идеалистического толка, дорожащий своей карьерой, робкий в отношениях с вышестоящим начальством и т. д. К той злой чеховской характеристике Вагнера, которую мы уже знаем («баба, кисель, ярый спиритуалист»), можно добавить еще ту, какую Чехов дал Вагнеру в начальный период знакомства с ним: в отношении логики и здравого смысла «...ученый магистр просто мальчишка» (15, 236).
Видный впоследствии представитель так называемой био- или зоопсихологии В. А. Вагнер прожил в науке долгую жизнь, естественно-научные его представления претерпели немало изменений., но и много лет спустя после описываемого случая Вагнер продолжал стоять на идеалистических позициях.
Особенно наглядно идеализм Вагнера проявился в его шумной, продолжавшейся в течение ряда лет, кампании против физиологов школы И. П. Павлова и основных материалистических выводов учения Павлова. Труды Вагнера пестрят «опровержениями» и экспериментальных данных и научных положений Павлова и его школы. Непосредственный участник этой острейшей идейной борьбы, ученик И. П. Павлова, заслуженный, деятель науки Ю. П. Фролов писал не так давно: «В сущности, спор этот касался принципиально качественных различий в мировоззрении великого физиолога и представителей зоопсихологии, в том числе и русских, которые стояли на позициях идеализма» (Ю. П. Фролов. Иван Петрович Павлов. Воспоминания. Изд. Академии медицинских наук СССР, М., 1953, стр. 86. Правильность этого вывода проф. Ю. П. Фролов подтвердил в своем письме от 12 февраля 1955 г. на имя автора).
В те годы, когда о нем писал Чехов, Вагнер был ярым последователем Вейсмана и Спенсера, сторонником биологического фатализма, увлекался спиритуализмом и т. д. Проницательность, с какой Чехов определил действительный характер философских представлений Вагнера, его иронические слова: «Тоже, нашли материалиста!»-говорят сами по себе о том, что к концу 80-х - началу 90-х годов Чехов уже вполне сложился в зрелого убежденного материалиста, преодолев узкие, тесные рамки естественно-исторического материализма. У Чехова, следовательно, были свои основания считать Вагнера неподходящей, кандидатурой на должность главного редактора журнала «Натуралист» (Характеристику Вагнера см. также в статье Е. А. Павлихина «Философские взгляды А. П. Чехова». Ученые записки исторического факультета Киргизского университета, вып. 3, 1954, стр. 147-166).
Но в данном случае речь шла не столько о кандидатуре главного редактора, сколько о материальных средствах, от которых зависело - быть или не быть журналу и которыми располагал миллионер Суворин. Вот почему Чехов вслед за характеристикой, мировоззрения Вагнера говорит: «Но дело не в этом. Если журнал не по душе...» и т. д. Журнал, главная цель которого - распространение и популяризация естественно-научных знаний, - такой журнал был, конечно же, «не по душе» Суворину. Чехов догадывался об этом. Зато его адресат, пуще всего боявшийся материализма, не хотел сказать об этом открыто, не хотел и все же сказал, неудачно сославшись на «материалистические убеждения» Вагнера, чем изумил Чехова. Суворин, оказывается, находил материализм даже там, где того не было и в помине, всячески остерегался его и в то же время «терпел» около себя материалиста Чехова, несмотря на то, что Антон Павлович уже однажды объяснился начистоту с Сувориным (в связи с романом Бурже «Ученик») и, казалось, не оставил и тени сомнения в том, что он, Чехов, действительно убежденный материалист и атеист. Было чему удивляться! Было основание лишний раз напомнить и подчеркнуть: «Я в миллион раз больше материалист»...
В те годы Чехов еще не проник в суть «лживой искренности» Суворина, только в 1901 году он напишет: «Суворин лжив, ужасно лжив, особенно в так называемые откровенные минуты...» (19, 43).
Конечно, издавать журнал, который по самой сути дела играл бы на руку материалистам, не приличествовало Суворину. Такова истинная подоплека истории с не увидевшим свет журналом «Натуралист».
А год спустя, после неудачи с изданием «Натуралиста», Чехов, обращаясь все к тому же Суворину, писал: «Очень возможно и очень похоже на то, что русские люди опять переживут увлечение естественными науками и опять материалистическое движение будет модным. Естественные науки делают теперь чудеса, и они могут двинуться, как Мамай, на публику и покорить ее своей массою, грандиозностью» (16, 133).
Трудно не заметить за внешней сдержанностью этих строк внутреннего удовлетворения и радости Чехова по поводу грандиозных успехов естественных наук, его предчувствия новых, еще более знаменательных побед «материалистического движения». И как удивительно метко введен здесь Чеховым образ Мамая - страшного военачальника татарской орды! Суворину и людям его типа завоевания материалистической науки должны были казаться именно победами Мамая.
Нельзя не обратить внимания на то место высказывания Чехова, где говорится, что «опять материалистическое движение будет модным». За легкостью выражения, к чему часто прибегает Чехов в своих письмах и фельетонах, скрывается интересная мысль. Чехов имеет здесь в виду новое массовое увлечение естественными науками и материалистическими идеями в России и, следовательно, подразумевает опыт прошлого.
Прошлое - это 60-е годы, «святое время», по признанию самого Чехова, когда и «дышалось и писалось легче», когда увлечение естественными науками и материалистической философией действительно было массовым в среде разночинной молодежи и было связано с освободительным движением революционной демократии; когда оно вызвало к жизни могучую когорту великих ученых-материалистов Сеченова, Павлова, Тимирязева, Мечникова: когда русская общественная мысль в лице таки> ее гигантов, как Герцен, Чернышевский, Добролюбов, явилась достижением всей мировой домарксистской философии. Внушительный опыт, что и говорить!
Едва ли Чехов осознавал этот опыт так, как осознаем его теперь мы (Характерно, что почти 20 лет спустя А. М. Горький, занятый планами издания журнала «Летопись» (1915-1917), жил чувствами и настроениями во многом сходными с этими настроениями А. П. Чехова. Вот что писал Горький 12 ноября 1915 г. К. А. Тимирязеву: «Нам кажется, что умственная реакция доживает последние дни и что настал снова момент, когда необходимо обратить внимание общества от подчинения догматам религии и метафизики в сторону естествознания, эмпирических наук. Как шестидесятые годы с их увлечением естествознанием явились па смену идеализму и мистике, так - думается нам - завтрашний день должен восстановить серьезный и глубокий интерес к опыту науки - к деянию, единственно способному вывести мысль из тупика, в котором она бессильно бьется ныне!» (М. Горький. Собр. соч., т. 29. М., 1955, стр. 345) ). Например, политическая сторона того, что Антон Павлович называл «материалистическим движением», оставалась, конечно, ему неизвестной, но как великий писатель-демократ, Чехов правильно понимал прогрессивную направленность «материалистического движения» и в меру своих сил способствовал ему.
Теперь-то мы понимаем: цитированный отрывок в семь-восемь строк из письма, адресованного Суворину в начале 1894 г., был не чем иным, как чеховским откликом на начавшийся в стране демократический подъем, связанный с третьим, пролетарским этапом освободительного движения в России. Не скупо ли? И то сказать, свой отклик Чехов заканчивает словами, способными «огорчить»: «Впрочем, все сие в руце божией. А зафилософствуй. - ум вскружится».
Но разве не ясно людям, знающим цену слов (как выразился А. М. Горький в своем очерке о Чехове), что это лишь реплика в сторону, усмешка тонкого, умного человека. Разве не ясно, что ироническая концовка Чехова не может зачеркнуть значительности и глубины суждений Чехова? Ведь мы столкнулись в данном случае с фактом осознания художником важнейших моментов научного и общественного развития, осознания, которое затем сторицей вознаградит писателя в его собственных художественных произведениях.
Выходит, не так уж бедны «демократизмом» письма Чехова, хотя они и нуждаются в научной расшифровке.
VII
В марте 1897 г. тяжело больного А. П. Чехова, находившегося на излечении в московской клинике профессора А. А. Остроумова, посетил Л. Н. Толстой. Это было большое событие в личной жизни Чехова - писателей уже давно связывали чувства глубочайшего взаимного уважения и любви. В разговоре они коснулись на этот раз, впрочем, таких вопросов, которые очень ярко показали принципиальное различие их взглядов. Это были вопросы религии и атеизма.
Из чеховского письма тех дней видно, что писатели совершенно по-разному судили о таких понятиях, как «душа», «бессмертие» и т. п. Чехов отрицал возможность существования «души» как какой-то самостоятельной субстанции и целиком отбрасывал понятие личного бессмертия в идеалистическом, религиозном его толковании. О встрече с Толстым Чехов писал так: «Нет худа без добра. В клинике был у меня Лев Николаевич, с которым вели мы преинтересный разговор, преинтересный для меня, потому что я больше слушал, чем говорил. Говорили о бессмертии. Он признает бессмертие в кантовском виде: полагает, что все мы (люди и животные) будем жить в начале (разум, любовь), сущность и цель которого для нас составляет тайну. Мне же это начало или сила представляется в виде бесформенной студенистой массы, мое «я» - моя индивидуальность, мое сознание сольется с этой, массой, - такое бессмертие мне не нужно, я не понимаю его, и Лев Николаевич удивлялся, что я не понимаю» (17, 64).
Писатель И. Л. Щеглов припоминает, что когда на следующий день он поинтересовался содержанием беседы Чехова с Толстым, Антон Павлович нахмурился и уклончиво ответил:
«- Говорили мы с ним немного, так как много говорить мне запрещено, да и потом... при всем моем глубочайшем почтении к Льву Николаевичу я во многом с ним не схожусь... во многом! - подчеркнул он и закашлялся от видимого волнения» (Чехов в воспоминаниях современников. Гослитиздат. М., 1954, стр. 163).
А в воспоминаниях известного советского медика профессора А. Г. Русанова находим не менее интересный факт: «Лев Николаевич после этого разговора с Антоном Павловичем окончательно убедился, что у Чехова, как он неодобрительно выразился, «совершенно нет окна в религиозное...» (Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников, т. II, Гослитиздат, М., 1955, стр. 72)
Эта черта мировоззрения А. П. Чехова, очевидно, казалась загадочной и несколько удивляла Толстого - моралиста и проповедника. Однако он и через несколько лет в одном из своих крымских писем писал с присущей ему прозорливостью:
«Видаю здесь Чехова, совершенно безбожника, но доброго...» (Л. Н. Толстой о литературе. Гослитиздат. М., 1955, стр. 505)
Свидетельство Л. Н. Толстого, который сам был противником атеизма, для нас тем более важно, что некоторые современники Чехова, например писатель И. Бунин, оставили нам поверхностные и неправдоподобные замечания, будто Антон Павлович в одних случаях не верил в существование после смерти в какой-либо форме вообще, а в других - верил... А такие его современники, как реакционный философ-идеалист С. Булгаков, умышленно стремились обрисовать Чехова этаким прекраснодушным искателем какой-то несуществующей «истины бога».
Высказывания И. А. Бунина в его записной книжке 1914 г. настолько характерны, что их следует рассмотреть внимательнее.
«Много раз старательно-твердо говорил он мне, что бессмертие, жизнь после смерти в какой бы то ни было форме - сущий вздор. Это суеверие. А всякое суеверие ужасно. Надо мыслить ясно и смело. Мы как-нибудь потолкуем с вами об этом основательно. Я, как дважды два - четыре, докажу вам, что бессмертие - вздор.
Но потом несколько раз еще тверже говорил прямо противоположное...» (Чехов в воспоминаниях современников, стр. 494 )
Субъективизм Бунина чувствуется уже в этом его «еще тверже» - ведь таких вещей, как интонация, проверить нельзя. При всех обстоятельствах Чехов не мог утверждать нечто «прямо противоположное», противоречащее его же атеистическим представлениям.
Спор его с А. Н. Толстым - не единственное тому доказательство. Об этом убедительно говорят десятки других фактов. Бунин, надо полагать, принимал желаемое за действительное; над его собственным сознанием тяготели идеалистические представления о «душе» и «бессмертии», и он искал поддержки там, где на самом деле ее не могло быть.
Мог же Бунин совершенно серьезно, даже патетически воскликнуть: «До самой смерти росла его душа!», - понимая это на свой особый лад: душа Чехова росла, дескать, на мечте... стать странником, ходить по святым местам, поселиться в монастыре. Похоже, что литературные импровизации А. П. Чехова, работавшего в то время над рассказом «Архиерей», Бунин расценил как личные мечты писателя.
Правда, в одном из писем мелиховского периода Чехов пошутил как-то: «Если бы в монастыри принимали не религиозных людей и если бы можно было не молиться, то я пошел бы в монахи. Надоело канителить» (16, 290). Так Антон Павлович пожаловался на свою исключительную в ту пору занятость медицинской практикой, литературными и общественными делами. Но как далека эта чеховская шутка, шутка сознательного атеиста, от того, о чем с серьезным видом, без тени юмора говорит Бунин.
Самосознание Чехова - писателя и человека - действительно росло до последних дней его жизни. Вспомним его горячую заинтересованность политическими событиями в канун революции 1905 г., его непоколебимую веру в безграничные силы русского народа, в близкое прекрасное Родины. Чутьем гениального художника Чехов угадал приход нового исторического деятеля - сознательного представителя рабочего класса, «героической личности», как охарактеризовал писатель машиниста Нила из пьесы А. М. Горького «Мещане».
Такими были действительные настроения и надежды А. П. Чехова в последние годы его жизни. Что же касается субъективных заметок И. А. Бунина, то их можно было бы оставить в стороне, если бы мемуары писателя в целом не занимали в чеховской литературе столь важного места.
В «Дневнике» А. П. Чехова за 1897 г. встречаем такую запись:
«Между «есть бог» и «нет бога» лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский человек знает какую-либо одну из этих двух крайностей, середина же между ними не интересует его; и потому он не знает ничего или очень мало» (12, 335).
А. П. Чехов прошел этот путь как истинный мудрец. Теперь на основании детального изучения его жизни и творчества мы уже знаем наверное: писатель был убежденным атеистом, причем атеизм стал неотъемлемой составной частью его материалистического миропонимания.
Чехов был образованнейшим человеком своего времени, его интересы в области науки, в частности естествознания, поражают своей широтой и многогранностью. От писателя потребовалось огромной силы сопротивление различным взглядам и теориям, враждебным материализму и атеизму. Преодолевая, например, кратковременное, но вредное влияние «системы морали» Л. Толстого, Чехов мужал, укреплялся в своих прогрессивных убеждениях. Да, это был путь нелегкий во всех отношениях. Вся жизнь Чехова - его занятия на медицинском факультете Московского университета, вдохновенный труд писателя, его ни на один день не прекращающаяся работа по самовоспитанию и самообразованию, когда он, по собственному признанию, сын крепостного, бывший лавочник и певчий, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, по каплям выдавливал из себя раба, - вся жизнь Чехова была залогом раскрепощения человеческой личности; каждым шагом своим утверждал Чехов свое право быть сознательным, убежденным атеистом и материалистом, человеком смелой, крылатой мысли.
Во всех своих высказываниях и художественных произведениях Чехов проводит мысль о том, что религия служит реакции, господствующему меньшинству, что ее интересы и интересы общественного прогресса, науки по существу различны.
Возьмем, например, ту сторону в деятельности церкви, к которой Чехов относился особенно резко отрицательно: речь идет о деятельности миссионерского общества в России, которое лишь по-своему выражало политику подчинения и угнетения отсталых народностей царским самодержавием. Ознакомившись однажды с газетной корреспонденцией своего брата Ал. Чехова, Антон Павлович писал:
«Мой брат Александр несообразительный человек. Он в восторге от миссионерской речи прот. Орнатского, который говорит, что инородцы не крестятся-де потому, что ждут на сей предмет особого царского указа (т. е. приказания) и ждут, пока окрестят их начальников... (понимай- насильно)... Хороши, нечего сказать! Потратили 2 миллиона рублей, выпускают из академии ежегодно десятки миссионеров, стоящих дорого казне и народу, крестить не умеют, да еще хотят, чтобы им помогали полиция и милиция огнем и мечом! Говорит поп, что крестили 80 000 - стереотипное число, которое я слышу уже несколько лет. Сообщение свое об этой речи Александр кончил во вкусе преподобных отцов, обнаружив самую что ни на есть младенческую доверчивость. Скажите ему, что он гусь лапчатый» (15, 21-22).
Нет, Чехов вовсе не был склонен проявлять младенческую доверчивость к велеречивости святых отцов. В противоположность Ал. Чехову, Антон Павлович подчеркнул насильственный характер деятельности миссионеров, их готовность прибегнуть к огню и мечу, дабы приобщить национальные меньшинства к православию. Мысль о том, что религия и деспотизм тесно связаны между собой, повторяется Чеховым неоднократно вместе с анализом новых фактов. Работая позже над повестью «Мужики», Антон Павлович жалел, что из-за цензурных условий нельзя описать молебен по случаю бунта и окропление розог святой водой.
Отметим заодно, что писатель почти никогда не пользовался фактами, так сказать, из вторых рук. Он опирался на свой, собственный опыт, был прекрасно осведомлен в духовной литературе, читал богословские статьи, журналы, в частности издания московской духовной академии. В письмах его нередко можно встретить: «От скуки читаю «Книгу бытия моего» епископа Порфирия» (18, 67) или «Читаю «Миссионерское обозрение» - журнал, издаваемый генералом ордена русских иезуитов...» (20, 48) и тому подобное. В этом - одна из причин самостоятельности и авторитетности суждений Чехова в вопросах религии и атеизма. «Жаль, - говорил Антон Павлович учителю ялтинской церковно-приходской школы С. Н. Щукину, - жаль, что у нас нет сатиры на духовенство. Салтыков (М. Е. Салтыков-Щедрин. - В. Р.) не любил духовенство, но сатиры на него не дал. А жаль» (Н. И. Гитович. Летопись жизни и творчества А. П. Чехова. Гослитиздат, М., 1955, стр. 603).
Могут спросить, почему же в таком случае в произведениях самого Чехова встречаются действующие лица духовного звания, обрисованные с большой теплотой, с несомненным авторским сочувствием, и почему именно они являются нередко выразителями общей идейной направленности произведения, - отец Яков в рассказе «Кошмар», дьякон Победов в повести «Дуэль», например. И почему, далее, Чехов счел необходимым написать некролог о таганрогском проповеднике, священнике В. А. Байдакове? Нет ли тут какого-либо противоречия хотя бы с тем, что говорил Антон Павлович С. Н. Щукину?
Разумеется, никакого противоречия здесь нет.
Отношение Чехова-атеиста к религии и церкви в основе своей было неизменно отрицательным. Однако не следует забывать, что на втором, либерально-буржуазном этапе освободительного движения в России, в эпоху 80-90-х годов духовенство также давало известный процент участников этого движения. Любопытные статистические данные об этом находим в статье В. И. Ленина «Роль сословий и классов в освободительном движении».
Критические элементы во взглядах отдельных представителей духовенства могли приносить тогда некоторую пользу общедемократическому движению. Естественно, что этот исторический факт не мог не отразиться так или иначе в богатейшей художественной практике Чехова. Этим-то прежде всего и объясняется появление в чеховских произведениях духовных лиц, охарактеризованных положительно и вызывающих симпатии читателя. Но, повторяем, Чехов считал их исключением; даже о таких людях, как Бандаков, писатель говорил, что они - редкость, «таких мало» (17, 327). Становится понятным, почему в произведениях Чехова так часто повторяются антирелигиозные мотивы. Мистицизм, религиозная мораль, философия «черных призраков» встретили в лице Чехова-художника сурового обличителя (рассказы и повести «Накануне поста», «У предводительши», «Убийство», «Черный монах», «Три года». «Новая дача» и многие другие).
В воспоминаниях В. А. Симова, известного художника-декоратора Московского художественного театра, есть интересный рассказ об устных литературных импровизациях молодого Чехова, в которых он с исключительным мастерством, непринужденно и остро высмеивал духовенство. Было в этих блестящих и жизненно-правдивых импровизациях что-то общее с тематикой некоторых картин художников-передвижников и, прежде всего, В. Г. Перова, стоит только вспомнить его знаменитые картины «Проповедь в селе», «После праздника», «Чаепитие в Мытищах», «Сельский крестный ход на пасхе» и т. д., являющиеся ярчайшими образцами критического реализма в русской живописи XIX века. К сожалению, говорит В. А. Симов, чеховским импровизациям на антирелигиозные темы не суждено было стать законченными рассказами, попасть в печать - их никогда не пропустила бы цензура 80-х годов.
Один из популярных до сих пор рассказов А. П. Чехова «Канитель» (1885), думается, и был наименее безобидным отголоском этих импровизаций. Но в высшей степени показательно, что даже и этот рассказ в 1904 г. цензура не разрешала для публичного чтения, полагая, что он осмеивает церковные порядки, а его автор относится к православным обрядам без должного уважения...
Царская цензура свято блюла интересы церкви и ее служителей, вычеркивалось абсолютно все, что могло бы хоть в отдаленной мере напомнить о критике религии, духовенства. Чехов прекрасно понимал это, и все-таки помыслы его были всякий раз устремлены в сторону именно такой критики.
В годы, когда Актон Павлович учился писать «в протестующем тоне», как он выражался, он сообщал редактору «Северного вестника», что уже начал писать такой протестующий роман:
«Ах. какой роман! Если бы не треклятые цензурные условия, то я пообещал бы его Вам к ноябрю (1889 г. - В. Р.). В романе нет ничего побуждающего к революции, но цензор все-таки испортит его. Половина действующих лиц говорит: «Я не верую в бога», есть один отец, сын которого пошел в каторжные работы без срока за вооруженное сопротивление, есть исправник, стыдящийся своего полицейского мундира, есть предводитель, которого ненавидят, и т. д. Материал для красного карандаша богатый» (14, 328).
Роман, как известно, не был окончен, а материалы его писатель частично использовал в других своих произведениях.
В «Рассказе старшего садовника» (1894) редакция вычеркнула в начале рассказа важное в идейном отношении и очень характерное для гуманистических убеждений писателя место: «Веровать в бога нетрудно. В него веровали и инквизиторы, и Вирой, и Аракчеев. Нет, Вы в человека уверуйте!» (16, 197).
Чеховская мысль о том, что религия - прямой союзник и пособник аракчеевщины и не в ладу с подлинным гуманизмом, испугала в данном случае... «либеральных профессоров» - образованных интеллигентов - редакторов из «Русских ведомостей».
Значительной цензурной правке была подвергнута повесть «Моя жизнь (1896). В повести были, между прочим, такие слова:
«Город наш существует уже сотни лет, и за все время он не дал родине ни одного полезного человека - ни одного! Вы душили в зародыше все мало-мальски живое и яркое! Город лавочников, трактирщиков, канцеляристов, попов, ненужный, бесполезный город, о котором не пожалела бы ни одна душа, если бы он вдруг провалился сквозь землю» (9, 189-190).
Поскольку на многих страницах повести цензор уже оставил следы своего красного карандаша, Чехов сам внес в этот абзац изменения, о чем и извещал редактора: «Слово «попы» я заменил ханжами; думаю поэтому, что цензура ничего не выкинет и все обойдется благополучно» (16,369).
Так всякий раз писателю, как он говорил, приходилось хитрить и выкручиваться. Цензурные рогатки доставляли Чехову немало лишних забот, моральных переживаний, они в известной мере сковывали его инициативу художника-реалиста. Но, несмотря ни на что, писатель упрямо, настойчиво проводил свою линию в искусстве.
В повести «Мужики» (1897) был целый раздел, в котором русские крестьяне осуждали поведение властей, без утайки и неуважительно говорили о религии. Эта глава не сохранилась, о ней вспоминает в письмах Чехов, ее имел в виду цензор, когда доносил по инстанции: в повести «слишком мрачными красками описывается положение крестьян, проживающих в деревнях... В бога большая часть мужиков будто не верит и к религии относится слепо. Крестьяне жаждут света и знания, но не могут сами по себе найти его, потому что грамоте из них редкие обучены. Большинство же будто и понятия о ней не имеет...» (Н. И. Гитович. Летопись жизни и творчества А. П. Чехова, стр. 462-463).
То, что старательный цензор с помощью словечка «будто» брал под сомнение в повести, было лишь горькой правдой русской дореволюционной действительности - Чехов ни в чем не погрешил против этой ужасающей действительности.
В контексте повести, с ее драматическим содержанием и страстным протестом против нищенского, рабского существования, темноты и невежества, на которые обрекал трудящихся господствующий эксплуататорский строй, «антирелигиозная глава» «Мужиков» имела тем большее значение, что она как бы приоткрывала дверь на исторически сложившиеся качества и свойства русского крестьянина: здравый смысл, ясность и положительность его ума, о которых писал еще В. Г. Белинский в письме к Гоголю (1847). Чехов словно подтверждал его важнейший вывод о том, что русский народ «по натуре глубоко атеистический народ». В нем еще «много суеверия, но нет и следа религиозности...» и что «вот в этом-то, может быть, огромность исторических судеб его в будущем».
Изъятая цензурой глава «Мужиков» свидетельствовала, между прочим, о преимуществах атеистического мировоззрения А. П. Чехова сравнительно со взглядами Л. Н. Толстого, который отстаивал некую несуществующую «природную религиозность» патриархального мужика и. следовательно, противоречил сложившейся прогрессивной традиции русской общественной мысли.
Размышляя о всех бедах, заподеянных цензурой Чехову, невольно приходишь к выводу, что и его рассказ «Письмо» (написание которого предположительно относят к началу 900-х годов) остался неопубликованным, скорее всего, из-за цензурных условий. Ведь герой этого рассказа Игнат Баштанов, против воли отца ушедший из духовной академии, где, по его мнению, все подавлено мертвым авторитетом религиозного догматизма, страстно влюбленный в красоту жизни и мечтающий посвятить всего себя литературе, ведет со своим товарищем Травниковым непримиримый спор убежденного атеиста. Если бы цензура вычеркнула в рассказе все относящееся к критике религиозно-мистических идей, он потерял бы всякое значение. Громадный интерес представляют атеистические мотивы повести «Три года» (1895). Пожалуй, ни в одном другом произведении Чехова его атеизм не высказался так полно, как здесь.
Преобладающее большинство героев повести не признает религии или же относится к ней по существу формально. Проходит только три года, и религиозные взгляды теряют свою силу и гаснут в душе Юлии Сергеевны. Вначале ее, скромную провинциальную девушку, привлекает обрядность церковных служб и отправлений. В семье Лаптевых, куда Юлия Сергеевна приходит как жена Алексея Лаптева, она в лице старика-купца Лаптева и его старшего сына Федора встречает горячих поборников религиозности. Основанное на деспотизме и обмане, не очень чистое дело сколачивания миллионного достатка находит себе здесь своеобразное дополнение в виде бесконечных молитв, приглашений бога в свидетели, показного смирения и приторной умиленности.
Алексей Лаптев, получивший университетское образование, резко отрицательно относится к религии. Не случайно ему неприятна в Федоре даже манера говорить, его сладенькие причитания: брат, милый брат, бог милости прислал, богу помолимся... Слушая Федора, Лаптев невольно припоминает щедринского Иудушку Головлева.
Воспоминания детства у Алексея Лаптева тяжелые. Своей жене он рассказывает:
«- Я помню, отец начал учить меня, или, попросту говоря, бить, когда мне не было еще пяти лет... Играть и шалить мне и Федору запрещалось; мы должны были ходить к утрене и к ранней обедне, целовать попам и монахам руки, читать дома акафисты. Ты вот религиозна и псе это любишь, а я боюсь религии и когда прохожу мимо церкви, то мне припоминается мое детство и становится жутко...» (8, 420).
Без особого труда, лишь припоминая некоторые автобиографические высказывания Антона Павловича, мы обнаруживаем в раздумьях Лаптева отзвук всего того, что в ранней юности Чехову довелось пережить самому.
В доме Алексея Лаптева Юлия Сергеевна познакомилась с его друзьями - с ученым-химиком Ярцевым, прекрасным, всесторонне одаренным человеком, с юристом Кочевым. Люди эти - убежденные атеисты. Кочевой, например, говорит девочкам, готовящимся к поступлению н гимназию, про «Библию»: «Вы эту книжку читать-то читайте, да не особенно верьте».
Под влиянием разговоров Ярцева, Кочевого, Лаптева расшатываются религиозные взгляды Юлии Сергеевны, и хотя поначалу это ее тревожит, она уже больше не молится и в бога не верит.
Понятно, что этих разговоров цензура пропустить никак не могла. Об ее очередной вылазке Чехов с возмущением писал в одном из январских писем 1895 г.:
«Из моего рассказа цензура выкинула строки, относящиеся к религии... Это отнимает всякую охоту писать свободно; пишешь и все чувствуешь кость поперек горла» (16, 206).
Но благодаря исключительному умению Чехова сжато, экономно излагать сложные вопросы, иногда в узких пределах двух-трех абзацев давать глубокие социальные обобщения, вне достигаемости цензуры оставалось нередкп много важнейшего в идейно-художественном отношении материала. Так было и в данном случае.
В главе 15 повести «Три года» братья Алексей и Федор Лаптевы ведут ожесточенный спор по поводу публицистической статьи Федора. И хотя спор этот развернут в типичной для Чехова строго объективной форме, авторскую точку зрения определить нетрудно: в основном она целиком совпадает со взглядами Алексея Лаптева.
Приводим этот эпизод:
«Статья называлась так: «Русская душа»; написана она была скучно, бесцветным слогом, каким пишут обыкновенно неталантливые, втайне самолюбивые люди, и главная ее мысль была такая: интеллигентный человек имеет право не верить в сверхъестественное, но обязан скрывать это свое неверие, чтобы не производить соблазна и не колебать в людях веры: без веры нет идеализма, а идеализму предопределено спасти Европу и указать человечеству настоящий путь.
- Но тут ты не пишешь, от чего надо спасать Европу, - сказал Лаптев.
- Это понятно само собой.
- Ничего не понятно, - сказал Лаптев и прошелся в волнении... - Впрочем, это твое дело.
- Хочу издать отдельной брошюрой.
- Это твое дело.
Помолчали минуту. Федор вздохнул и сказал:
- Глубоко, бесконечно жаль, что мы с тобой разно мыслим. Ах, Алеша, Алеша, брат мой милый! Мы с тобой люди русские, православные, широкие люди; к лицу ли нам все эти немецкие и жидовские идеишки? Ведь мы с тобой не прохвосты какие-нибудь, а представители име нитого купеческого рода.
- Какой там именитый род? - проговорил Лаптев, сдерживая раздражение. - Именитый род!.. - Ты вот уже почти три года рассуждаешь, как дьячок, говоришь всякий вздор, и вот написал, ведь это холопский бред!» (8, 461-462).
Спор братьев скоро переходит в другую плоскость, они оосуждают свой «именитый купеческий род» - один с ненавистью, другой - с елейной почтительностью, кажется, что они уже забыли статью «Русская душа», но не забыл о ней читатель. Он успел сообразить, что Федор Лаптев стоит на точке зрения привилегированной сословной группы. Историческая же память подсказывает ему, что свою «холопскую» статью Федор, этот доморощенный философ из торговых рядов, объятый страхом перед научным материализмом и атеизмом, перед общедемократическим движением, которое кажется ему порождением «загнивающей Европы», - не мог бы, разумеется, написать, если бы идеи, им развиваемые, не имели широкого хождения. Разве не характерна проповедь Федора Михайловича Достоевского, в религиозно-мистическом духе толковавшего «русскую душу» и предсказывавшего ей роль мессии, спасителя «христианской цивилизации»?
Впрочем, были куда более вероятные источники вдохновения Федора Лаптева, это - религиозно-славянофильские идеи, распространенные в 80-90-е годы. Официальное одобрение правительства Александра III получила, например, книга реакционного философа, метафизика-идеалиста, рьяного антидарвиниста Н. Я. Данилевского «Россия и Европа». Идеология крепостничества, великодержавного национализма и воинствующей православности не менее ярко воплощена также в книге уже знакомого нам К. Н. Леонтьева «Восток, Россия и славянство».
То, о чем в повести Чехова говорится в нескольких строчках и что, по словам Алексея Лаптева, напоминает бормотанье, бред дьячка, излагалось и обосновывалось, как видим, на сотнях страниц - одни только книги Данилевского и Леонтьева занимают 4 объемистых тома. Алексей Лаптев оказался прав: учителя его набожного брата были действительно холопами самодержавия.
А. П. Чехов в повести «Три года» до конца был вере» прогрессивным традициям 60-х годов, которым, как подчеркивал В. И. Ленин в своей работе «От какого наследства мы отказываемся?» (1898), противоречит какое бы то ни было учение о самобытности России, тем более откровенно реакционное, проникнутое рабством и религиозностью учение Данилевских, Катковых, Леонтьевых.
Личные настроения А. П. Чехова в период работы над повестью в высшей степени характерны, они подтверждают, ко всему, что вопросы атеизма совсем не случайно заняли в повести подобающее место.
Свои предчувствия и оптимистические надежды писатель доверил положительному герою повести «Три года», человеку обаятельного характера, ученому-естественнику Ярцеву:
«Жизнь идет все вперед и вперед, культура делает громадные успехи на наших глазах, и, очевидно, настанет время, когда, например, нынешнее положение фабричных рабочих будет представляться таким же абсурдом, как нам теперь крепостное право...» (8, 438).
Тому же Ярцеву принадлежат пророческие слова:
«...Как богата, разнообразна русская жизнь. Ах, как богата! Знаете, я с каждым днем все более убеждаюсь, что мы живем накануне величайшего торжества, и мне хотелось бы дожить, самому участвовать. Хотите верьте, хотите нет, но, по-моему, подрастает теперь замечательное поколение» (8, 457).
Повесть «Три года» создавалась и появилась, когда в России уже начался третий, пролетарский этап освободительного движения, который и завершился величайшим событием в истории человечества - победой Октябрьской социалистической революции.
Любые литературные советы «возвратиться к молитвеннику» встречали со стороны Чехова страстный отпор. С появлением в России упаднической, декадентской литературы число таких «художественно оформленных» советов увеличивалось. И все более суровыми становятся высказывания Чехова. Повесть И. Щеглова «Около истины», исполненную религиозного фанатизма, Чехов назвал «дикой, изуверской». Это, говорил он, «мракобесие 84-й пробы» (15, 370). По поводу антидемократической пьесы «Прошла гроза» Д. Мережковского, которую венчала все та же покаянная молитва, Чехов писал, что Мережковский в ней превзошел Щеглова и что это - литературное ханжество наихудшего толка.
Вопросы атеизма не рассматривались писателем изолированно от других коренных вопросов общественной жизни. Напротив, всю свою актуальность они приобретали для Чехова только в связи с проблемами общественного назначения искусства, поступательного движения передовой русской культуры и науки.
VIII
Общеизвестны слова В. И. Ленина: «О философах надо судить не по тем вывескам, которые они сами на себя навешивают («позитивизм», философия «чистого опыта», «монизм» или «эмпириомонизм», «философия естествознания» и т. п.), а по тому, как они на деле решают основные теоретические вопросы, с кем они идут рука об руку, чему учат...» (В. И. Ленин. Соч., т. 14, стр. 203).
Серьезной проверкой того, как в действительности решал основные теоретические вопросы Чехов, с кем он шел рука об руку, явилось его выступление против трескучей пропаганды реакционных идей, проводившейся русской прессой под флагом «искоренения материализма».
В конце 80-х - начале 90-х годов реакционная русская печать (газеты и журналы: правительственные «С-Петербургские ведомости», «Русский вестник», «Новое время» и другие) объявила, что во Франции возникло новое направление, несущее якобы избавление от «материализма в литературе и искусстве».
Это была широко задуманная кампания, по содержанию своему далеко выходящая за пределы литературно-художественных интересов и направленная против демократии и социализма, против передовой науки и материалистической философии, против критического реализма в искусстве и литературе.
Симптоматичной в атом отношении была большая статья-обозрение Суворина в «Новом времени», посвященная роману французского писателя Поля Бурже «Ученик». Она явилась своего рода сигналом к началу кампании шантажа и клеветы в адрес всего передового, прогрессивного («Новое время», 1889, № 4731; 4736; 4737; 4738).
Бурже не случайно привлек внимание русских реакционеров - между ним и этими последними существовало трогательное родство душ. Бурже в своем творчестве выражал идеи и взгляды наиболее реакционных кругов французской буржуазии в годы после падения Парижской Коммуны. Реакционный смысл его писаний с особенной силой обнаруживается в его нашумевшем романе «Ученик» (1889) (См. в серии романов «История молодого человека XIX столетия»: П. Бурже. Ученик. М., 1933, стр. 176).
В предисловии романа, обращаясь к французской молодежи, Бурже всячески восхваляет «добрую волю юной буржуазии», противостоящую «демократическому безумию»; открыто заявляет, что он - враг большинства, враг народа, ибо всеобщее избирательное право, по его мнению, представляет «самую чудовищную и несправедливую из всех форм тираний». Не трудно понять поэтому, кого и почему взялся превозносить нововременский вития.
Но главная задача «Ученика» Бурже - всеми возможными средствами дискредитировать передовую науку г. материалистическую философию. Этой задаче служит как система основных образов романа, так и его общая «философская» окраска. Бурже ополчился на материалистическую линию в философии - линию Лукреция, Декарта, Спинозы, Гоббса и других. Он выступает от лица философской реакции, от лица всех тех, кто стремится примирить науку и религию - он не считает нужным даже скрывать это обстоятельство; в предисловии от имени «искренней скромной науки» он твердит об «океане таинственного», «непознаваемого», открыть и познать которое человечеству будто бы не суждено, так как у него нет для этого «ни лодки, ни парусов».
В первой главе романа под характерным заголовком «Современный философ» нарисован образ ученого Адриена Сикста, представляющий собою карикатуру на философа-материалиста и диалектика.
Между Чеховым и Сувориным завязалась острая полемика (см. А. П. Чехов. Соч., т. 14, стр. 359-361, 366-367, 368-369, 417, 458). Насколько серьезной и принципиальной считал Чехов схватку с Сувориным, показывает тот факт, что к оценке романа Бурже он возвращается на протяжении почти всего 1889 года. Если в первых, майских, письмах Чехов критикует преимущественно философское мракобесие Бурже, то в последних, декабрьских, он указывает главным образом на антиобщественную сущность романа «Ученик» (подобно тому, как несколько позже А. М. Горький подчеркнет антиобщественный характер творчества декадентов). Каждое из этих небольших чеховских писем отличается богатством содержания и охватывает философские, общественно-политические, эстетические вопросы: а взятые все вместе, письма ярко характеризуют мировоззрение великого русского писателя (Одно из этих 6 писем, к сожалению, утеряно. По упоминанию о нем Чехова мы можем судить о его содержании: в нем Чехов сравнивал философию Толстого с философией Бурже, доказывая вредность толстовской теории «непротивления злу» для России и проповеди католицизма Бурже для Франции. Впрочем, возможно, что утеряна только большая часть письма Чехова к Суворину от 18-23 декабря 1889 г., а не отдельное письмо).
Чехов критикует не только роман Бурже, но и суворинскую статью-обозрение. Он категорически осуждает нововременский поход против материализма, потому что из всех недостатков романа Бурже главный его недостаток видит прежде всего в претенциозном походе против материалистической философии и науки.
«Я прочел «Ученика» Бурже в вашем изложении и в русском переводе («Северный вестник»)..., - пишет Чехов. -...Роман интересен... Если говорить о его недостатках, то главный из них - это претенциозный поход против материалистического направления. Подобных походов я, простите, не понимаю. Они никогда ничем не оканчиваются и вносят в область мысли только ненужную путаницу».
Суворин, оправдываясь, старается доказать, что, мол, Бурже ни с кем не воюет, а стало быть, не воюет и он, Суворин. «Вы говорите, что он не воюет, а я говорю, что воюет», - настаивает Чехов. - Вы, быть может, скажете, что он воюет не с сущностью, а с уклонениями от нормы. Согласен, с уклонениями от нормы должен воевать всякий писатель, но зачем компрометировать самую сущность?»
Иными словами: зачем компрометировать материалистическую науку и философию? Зачем клеветать на представителей науки? Своим романом Бурже компрометирует науку, повторяет Чехов, пытается опорочить то, «что добыто путем вековой борьбы с природой»; Бурже, утверждает Чехов, третирует «...с высоты писательского величия совесть, свободу, любовь, честь, нравственность...
«Что касается «психологических опытов», прививок детям пороков и самой фигуры Сикста, - продолжает Чехов, - то все это донельзя утрировано». «Сикст орел, - восклицает в другом месте Чехов, - но Бурже сделал из него карикатуру». Антон Павлович заявляет, что он решительный противник писателей, которые «...изощряют свою фантазию до зеленых чертиков и изобретают несуществующего полубога Сикста и психологические опыты...»
«Психологические опыты» - клевета на человека и на науку. Неужели если бы я написал роман, где у меня анатом ради науки вскрывает свою живую жену и грудных детей или ученая докторша едет на Нил и с научною целью совокупляется с крокодилом и с гремучей змеей, - то неужели бы этот роман не был клеветой? - А ведь я бы мог интересно написать и умно».
Неужели подобные авторы «заставляют искать лучшего, заставляют думать и признавать, что скверное действительно скверно?» Неужели они заставляют «обновляться»? - переспрашивает Чехов и говорит свое убежденное и непримиримое «нет».
Бурже и его российский адвокат Суворин, солидаризируясь с поповщиной, пытаются внушить своим читателям мысль об «упадке нравов», вследствие распространения материалистических убеждений. Не вдаваясь в подробности и категорически отбрасывая это примитивное клеветническое утверждение, Чехов считает своим долгом лишний раз подчеркнуть его поповское происхождение; одновременно он указывает на истинных носителей разврата в буржуазном обществе: «Попы ссылаются на неверие, разврат и проч. Неверия нет. Во что-нибудь да верят, хотя бы и тот же Сикст. Что же касается разврата, то за утонченных развратников, блудников и пьяниц слывут не Сиксты и не Менделеевы, а поэты, аббаты и особы, исправно посещающие посольские церкви».
Суворина приводят в отчаяние победы материалистической науки, он ищет местечка, где бы можно было укрыться от «сплошной материи», умалчивая в то же время о тех гонениях, каким подвергаются ученые-материалисты и атеисты со стороны церковников и реакционеров. Мог ли Чехов пройти мимо столь откровенного признания?
«Наука о материи, - так Чехов определяет естествознание, - идет своим чередом».., хотя именно она, а не церковь подвергается гонениям в современных общественных условиях России. «Если кому и достается, так только естественным наукам, но не святым местам, куда прячутся от этих наук», - подчеркивает Чехов.
Таким образом, писатель видит и подчеркивает непримиримость и несовместимость материалистической науки и религии; не раз возвращается он к мысли о неизбежности и жизненной необходимости для развития общества «материалистического направления». Не случайно поэтому, критикуя Бурже и Суворина, Чехов отталкивается от решения основного вопроса философии - вопроса об отношении сознания к природе, материи.
Нам. следует здесь напомнить, что Чехов высказывался в том или ином случае по конкретному поводу. Так, например, то, что, он критикует спиритуализм, а не какое-нибудь другое идеалистическое учение объясняется постоянными ссылками на спиритуализм и спиритуалистов Суворина.
Спиритуализм, а равно и спиритизм («вызывание духов»), получил широкое распространение в Европе во второй половине XIX века. В. Лондоне издавалась даже специальная еженедельная газета «Спиритуалист». Не только обыватели (главным образом из аристократических кругов) и лица, абсолютно враждебные материалистической науке, стали поборниками спиритуализма, но нередко и естествоиспытатели, а среди них и такие крупные, как английский зоолог к ботаник Альфред Уоллес, предшественник Ч. Дарвина в области эволюционной теории, великий русский химик А. М. Бутлеров становились, по выражению Ф. Энгельса, «жертвой импортированного из Америки духовыстукивания и духовидения» (Ф. Энгельс. Диалектика природы. Госполитиздат, 1948, стр. 30).
Ф. Энгельс написал по этому поводу статью под красноречивым заголовком «Естествознание в мире духов», в которой раскрыл причину того обстоятельства, почему даже ученые-естественники оказались увлеченными нелепыми и по своей сути мистическими сеансами вызывания духов. Безразличие, пренебрежение, а то и презрение многих ученых-естественников к теоретическому мышлению, или, другими словами, к материалистической философии и диалектике - вот та причина, на которую указывает Ф. Энгельс.
Как известно, спиритуалисты считают реальностью дух, душу; человеческое тело для спиритуалистов - продукт души, некое ее временное жилище.
Граница между физическими и психическими явлениями относительна, указывал Чехов и зло высмеивал спиритуализм и спиритов, ищущих «бессмертную душу». Мещан и ханжей, быть может, злит и возмущает тот факт, что представитель науки «имеет дерзость изучать внутреннего человека, исходя из учения о клеточке? Но чем он виноват, что психические явления поразительно похожи на физические, что не разберешь, где начинаются первые и кончаются вторые? Я думаю, что когда вскрываешь труп, даже у самого заядлого спиритуалиста необходимо явится вопрос: где тут душа? А если знаешь, как велико сходство между телесными и душевными болезнями, и когда знаешь, что те и другие болезни лечатся одними и теми же лекарствами, поневоле захочешь не отделять душу от тела» (14, 360).
Из этого высказывания Чехова следует, что он стоял на позиции противоположной той, какую занимал, например, метафизик и антидарвинист Н. Н. Страхов, твердивший, «о двойственности нашего мира, о коренном различии между явлениями физическими и психическими» («Гражданин». 1873, № 47). Из этого высказывания Чехова с несомненностью следует, далее, что он был знаком с научными идеями своего великого современника - И. М. Сеченова, который дал строго научное, материалистическое объяснение психических явлений, с неопровержимостью доказал единство «душевной» (психической) и «телесной» (физической) деятельности человека, установил их связь и зависимость от внешних материальных причин. С начала 80-х годов Сеченов особенно часто печатался в газете «Врач», постоянным читателем которой был Чехов. Сеченову и Чехову случалось даже печататься под одной обложкой: в сборнике «Помощь голодающим», вышедшем в 1892 г. под редакцией Д. Н. Анучина, где Чехов поместил отрывок из книги «Остров Сахалин», была опубликована одна из важнейших статей Сеченова «Предметная мысль и действительность».
Член-корреспондент Академии паук СССР X. С. Коштоянц писал: «В течение 60-80-х годов вся тяжесть борьбы за материалистические основы в естествознании пала на И. М. Сеченова. Эта борьба нашла свое отражение в знаменитой дискуссии И. М. Сеченова с К. Д. Кавелиным, привлекшей к себе внимание всей русской общественности. Салтыков-Щедрин писал, что в этой дискуссии голос Кавелина звучал тонким тенорком, а голос Сеченова - густым басом» (X. С. Коштоянц. И. М. Сеченов - отец русской физиологии. Изд. «Правда», М., 1951, стр. 12).
В своих статьях «Замечания на книгу г. Кавелина «Задачи психологии», и «Кому и как разрабатывать психологию?» Сеченов подверг уничтожающей критике дуалистическую концепцию «тела» и «души».
Не в этой ли борьбе Сеченова и его последователем за материализм в науке следует искать корни резко отрицательного, насмешливого отношения Чехова к идеалистической «ученой психологии»? Эта «книжная» психология, подчеркивал он, «не наука, а фикция, нечто вроде алхимии, которую пора уже сдать в архив». И, конечно, нельзя считать простой случайностью, что объемистую книгу известного французского психолога-дуалиста Т. Рибо «Болезни воли» Чехов назвал «завалящей» или, что одно и то же, плохой, совсем негодной, никому не нужной (10, 361).
Аналогичное отношение к идеалистической психологии и выработанным ею понятиям мы находим у Д. И. Писарева, который еще в 1861 г. писал, что участь этих понятий решена: «...они пойдут туда же, куда пошел философский камень, жизненный элексир, квадратура круга, чистое мышление и жизненная сила» (Д. И. Писарев. Полн. собр. соч., т. 1, СПБ, 1894, стр. 321).
Важно также напомнить, что в 1894 г. В. И. Ленин в работе «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?» указывал на абсолютное различие между старым метафизиком-психологом, который в основу всех своих исследований клал «...общие теории и философские построения о том, что такое душа...» и новым, подлинно научным психологом, последователем Сеченова, который «...отбросил философские теории о душе и прямо взялся за изучение материального субстрата психических явлений-нервных процессов...» (В. И. Ленин. Соч., т. 1, стр. 126-127). Таким научным психологом и стал великий русский физиолог И. П. Павлов.
Только в свете всех этих фактов и следует понимать оценку, данную Чеховым «ученой, книжной» лжепсихологии, а также его критику дуалистических представлений о животном организме - критику, прямо направленную в адрес спиритуалистов и их положения о духовной сущности мира. В итоге Чехов заключает, что спиритуалисты - не ученое звание: «Они не нужны как ученые».
Что же касается подлинных ученых - материалистов-естественников, что касается знания материи, то такое знание есть объективная необходимость, говорит Чехов, в силу той непреложной истины, что мир материален по своей природе.
«Все, что живет на земле, материалистично по необходимости... Существа высшего порядка, мыслящие люди - материалисты тоже по необходимости. Они ищут истину в материи, ибо искать ее больше им негде, так как видят, слышат и ощущают они одну только материю... Воспретить человеку материалистическое направление равносильно запрещению искать истину. Вне материи нет ни опыта, ни знаний, значит, нет и истины» (14, 360).
Из этого высказывания Чехова, чрезвычайно важного для понимания материалистических основ его мировоззрения и, в частности, эстетики, со всей определенностью следует, что факт первичности материи и вторичности сознания принимается Чеховым как неоспоримая истина и используется как существенная предпосылка и исходный пункт всего рассуждения.
Вторая сторона основного вопроса философии - познаваемость мира и достоверность наших знаний о мире - решалась писателем также утвердительно, в полном соответствии с научным философским материализмом, а именно: мир, существующий независимо от человека, познаваем; наше знание объективной реальности, материи развивается и углубляется; достоверность наших знаний проверяется опытом, практикой.
Чехов строго научно формулирует положение об объективном характере наших знаний о мире, об объективной истине - «Вне материи нет ни опыта, ни знаний, значит, нет и истины» - и противопоставляет его взглядам Бурже и Суворина, подменяющих законы науки законами религии, верой. Общеизвестно, что как раз вокруг вопроса об объективной истине шла (и до сих пор идет) ожесточенная и непримиримая борьба материализма с идеализмом. Идеалисты, отрицая объективную истину, вместе с тем отрицают объективные законы науки.
Быть материалистом - значит признавать объективную истину, открываемую нам органами чувств, - гласит крылатое положение марксизма, выдвинутое В. И. Лениным в его гениальном труде «Материализм и эмпириокритицизм». Чехов существом своей критики идеализма и своими материалистическими выводами об объективном характере истины целиком подпадает под ленинскую характеристику материалиста.
Чехов краток в изложении основного вопроса философии, но эта краткость не пошла в ущерб содержанию. Здесь сказалось великое умение писателя «коротко говорить о длинных предметах». Невозможно пройти мимо чеховского стиля, мимо чеховского изложения основного вопроса философии, не отметив его замечательной ясности и простоты. А чеховское определение объективной истины - и по научной точности и текстуально - необычайно близко марксистским определениям.
Идея детерминизма, объективной необходимости пронизывает все рассуждение Чехова; прежде всего, говорит он, материалистическое направление - единственно возможное прогрессивное направление в науке, потому что оно - «не школа и не направление в узком газетном смысле; оно не есть нечто случайное, преходящее; оно необходимо и неизбежно и не во власти человека», то есть не зависит от субъективных намерений людей. Всякого рода теорий и предположений, направленных против материализма, много, но все они не идут дальше фантастических вымыслов, враждебной клеветы «и вносят в область мысли только ненужную путаницу», продолжает Чехов. Фактов же, которые действительно противоречили бы материалистической науке - нет; поэтому-то нельзя «стереть с лица земли» материалистов и невозможно победить научный материализм, - таков окончательный вывод Чехова, мы лишь слегка перефразировали его.
Как бы подводя итог своей критике реакционных идей Бурже, Чехов писал, иронизируя: «Одним словом, поход Бурже мне не понятен. Если бы Бурже, идучи в поход, одновременно потрудился указать материалистам на бесплотного бога в небе и указать так, чтобы его увидели, тогда бы другое дело, я понял бы его экскурсию» (14, 361).
Показательно, что Чехов за внешней художественностью, за интересной формой, на которую постоянно ссылался Суворин, сумел разглядеть реакционную суть идеи Бурже, антидемократическую направленность его романа. Бурже был влиятельным буржуазным писателем своего времени, его многочисленные романы переводились на все европейские языки, его пьесы шли на сценах театров.
В 1910 г. В. И. Ленин в одном из парижских театров видел пьесу Бурже «Баррикада», о чем и сообщил в письме родным. Ленин кратко определил свое отношение к пьесе Бурже, в которой тот показал себя ярым врагом рабочего революционного движения: «...интересно, но реакционно» («Ленин о литературе». М.. 1941, стр. 236). Реакционным было все творчество Бурже, этого духовного отца современных зарубежных писателей типа Андре Жида (Недаром зарубежное буржуазное литературоведение на все лады расхваливает Бурже и, в частности, его роман «Ученик», и особенно (!!) предисловие к этому роману. См., напр., статью в «Британской энциклопедии»).
Критика романа Бурже была для Чехова хорошей школой, так как не одного Бурже, а многих буржуазных писателей в ту пору томило непреодолимое желание «показать кукиш в кармане материализму», по меткому выражению Чехова.
Позже о философии Ницше Чехов сказал, что она «не столь убедительна, сколь бравурна» и особо подчеркнул, что считает ее «недолговечной» (16, 218). У А. М. Горького есть свидетельство, как во время беседы у Льва Толстого, на даче в Гаспре, Чехов по поводу реакционной книжки Льва Шестова «Добро и зло в учении Ницше и графа Толстого» категорически заметил, что «книга эта не нравится ему» (М. Горький. О литературе. М., 1953. «Лев Толстой», стр. 198).
Резко отрицательно относился Чехов к деятельности так называемого Религиозно-философского общества, которое объединило наиболее закоренелых мистиков-богоискателей и декадентов, среди которых доминирующую роль играли Минский, Мережковский, Философов, Дягилев, 3. Гиппиус и другие, и стало рассадником мракобесия и реакции в конце XIX - начале XX века. По уполномочию своего кружка С. П. Дягилев вступил в переписку с Чеховым, рассчитывая привлечь великого писателя к участию в редактировании декадентского органа «Мир искусства» и заручиться его авторитетной поддержкой так называемого «религиозного движения...»
Чехов, мягкой рукой, но безжалостно (пользуясь выражением А. М. Горького) провел черту между собой и декадентами-богоискателями, категорически заявив, что с литераторами типа Д. Мережковского ни при каких обстоятельствах не мог бы «ужиться под одной крышей». Причем, на первый план своих разногласий с декадентами Чехов выдвинул мировоззренческие причины и, прежде всего, свой атеизм. Мережковский верующий, говорил Антон Павлович, «в то время как я давно растерял свою веру и только с недоумением поглядываю на всякого интеллигентного верующего». Отсюда и единственно возможный для Чехова вывод - «воз-то мы, если и повезем, то в разные стороны» (20, 119).
До какой степени Чехов был в данном случае непреклонен и как мало он был озабочен соображениями деликатности, показывает его письмо от 17 декабря 1901 г. редактору «Журнала для всех» В. С. Миролюбову. Письмо Чехов писал по горячим следам, ознакомившись с газетной корреспонденцией реакционного публициста, городового во фраке, В. В. Розанова «Религиозно-философские собрания», где сообщалось об организации с разрешения и при активном участии ректора Петербургской, духовной академии Сергия религиозного общества, среди членов-распорядителей которого был назван и адресат В. С. Миролюбов.
«Читал в «Новом времени» статью городового Розанова, из которой между прочим узнал о Вашей новой деятельности. Если б Вы знали, голубчик мой, как я был огорчен! Мне кажется, Вам необходимо уехать из Петербурга теперь же - в Нерви или в Ялту, но уехать. Что у Вас, хорошего, прямого человека, что у Вас общего с Розановым, с превыспренне хитрейшим Сергием, наконец, с сытейшим Мережковским? Мне хотелось бы написать много, много, но лучше воздержаться, тем более что письма теперь читаются не теми, кому они адресуются» (19, 195) (Чехов, очевидно, намекает здесь на усилившуюся полицейскую слежку, от которой не считал свободным и себя).
Такой нежелательной, такой порочащей имя честного человека представлялась Антону Павловичу уже одна только принадлежность к религиозно-философскому обществу, что он советует Миролюбову немедленно уехать из Петербурга, лишь бы быть подальше от этого общества! Однако адресат не внял чеховским советам. И позже А. М. Горький в присутствии А. П. Чехова жестоко критиковал В. С. Миролюбова за то, что он чем дальше, тем больше связывал себя с «богоискателями», все больше превращал «Журнал для всех» в рупор реакционных идей.
В начале 900-х годов Чехов и Горький шли рядом, рука об руку, были идейными соратниками в борьбе против религии, мистики, мракобесия.
С. Дягилев, неосновательно рассчитывая на авторитет Чехова, искал у него сочувствия и поддержки. Он писал ему, будто от религиозного движения зависит - «быть или не быть всей современной культуре». Ответ Чехова (письмо от 30 декабря 1902 г.) был недвусмысленным: так называемое религиозное движение - ненужная интеллигентская выдумка, ничего общего не имеющая с действительной судьбой культуры. «Вы пишете, что мы говорили о серьезном религиозном движении в России. Мы говорили про движение не в России, а в интеллигенции... Про образованную часть нашего общества можно сказать, что она ушла от религии и уходит от нее все дальше и дальше, что бы там ни говорили и какие бы философско-религиозные общества ни собирались.
...Религиозное движение, о котором Вы пишете, само по себе, а вся современная культура сама по себе, и ставить вторую в причинную зависимость от первой нельзя. Теперешняя культура - это начало работы во имя великого будущего.., а религиозное движение, о котором мы говорили, есть пережиток, уже почти конец того, что отжило или отживает. Впрочем, история длинная, всего не напишешь в письме» (19, 406-407).
Писатель А. Серебров (Тихонов) вспоминает, как взволнованно Чехов доказывал ему, что связывать новое направление в литературе с декадентством - несуразица, вреднейшая ошибка:
- Жулики они, а не декаденты! Гнилым товаром торгуют... Религия, мистика и всякая чертовщина! Русский мужик никогда не был религиозным, а черта он давным-давно в баню под полок упрятал. Это все они нарочно придумали, чтобы публику морочить. Вы им не верьте... (Чехов в воспоминаниях современников, стр. 560).
В мировоззрении А. П. Чехова были, конечно, и свои слабые стороны, но его убеждения атеиста и сознательного материалиста позволяли ему занимать правильные позиции почти всегда, когда дело касалось борьбы передовых идей со всякого рода реакционными взглядами. Они помогали писателю беспощадно критиковать деспотизм, полицейщину, мракобесие; делали его неутомимым пропагандистом науки.
Чехов не только возвысился до научного понятия «материализм», но охотно пользуется этим и только этим понятием для определения своих философских воззрений - «Я материалист...» - и общего направления прогрессивной научной мысли; при этом он всего дальше, как мы видим, от какого бы то ни было уравнения в правах двух противоположных линий в науке и философии - материализма и различных идеалистических, религиозных взглядов.
Все это говорит о независимости и смелости Чехова в его поисках научного мировоззрения, хотя в эпоху 80 - 90-х гг. даже крупнейшие естествоиспытатели, в том числе и те из них, которые успешно преодолевали узкие рамки естественно-научного материализма, стыдливо отворачивались от самого понятия «материализм», называли себя сторонниками «чистой науки», позитивистами, рационалистами и т. п. Припомним, сколько раз и до чего наивно отрекался от материализма автор «Мировых загадок» Эрнст Геккель. И даже И. И. Мечников всегда говорил о победах не материалистического (которому был верен до существу), а рационального мировоззрения.
В своих замечаниях на книгу Макса Ферворна «Биогенная гипотеза» (1903 г.) В. И. Ленин подчеркивает: «Характерно здесь наивное выражение взгляда, что «материализм» мешает! Никакого понятия о диалектическом материализме и полное неумение отличить материализм, как философию от отдельных, заскорузлых взглядов материалистами называющих себя обывателей данного времени» (В. И. Ленин. Философские тетради. Госполитиздат, М., 1947, стр. 424).
Заслуга Чехова в том именно и заключается, что он умел отличить материализм как философию науки. По-этому неправильно было бы рассматривать материализм Чехова, который мы относим, разумеется, к домарксистскому периоду научно-философской мысли, как естественно-исторический материализм. Глубочайшая, предельно точная характеристика этого материализма дана В. И. Лениным в его работе «Материализм и эмпириокритицизм». Естественно-исторический материализм, говорил Ленин, есть «стихийное, несознаваемое, неоформленное, философски-бессознательное убеждение подавляющего большинства естествоиспытателей в объективной реальности внешнего мира, отражаемой нашим сознанием» (В. И. Ленин. Соч., т. 14, стр. 331).
Ничего другого (принципиально) естественно-научный материализм не выражал и не выражает. Вот почему нельзя отождествлять материализм Чехова с естественно-историческим, то есть философски-бессознательным материализмом. Если отдельными авторами это делается до сих пор, то в силу неизученности философских взглядов Чехова.
Ко времени, когда жил и писал А. П. Чехов, в России уже существовала прочная материалистическая традиция. Усвоение этой традиции шло у Чехова двумя путями: через непосредственное изучение произведений Белинского и Герцена, Добролюбова и Чернышевского, Писарева и Щедрина, с одной стороны, а с другой - через изучение данных, добытых передовым естествознанием, которое в России развивалось под знаком могучего воздействия материалистической философии демократов-просветителей.
В письмах, записных книжках, художественных произведениях Чехова мы неоднократно встречаем имена Белинского, Герцена, Писарева, Добролюбова, Чернышевского, Щедрина, Шевченко, В. С. Курочкина, Некрасова. Он не переставал обращаться до конца своей жизни к наследию просветителей-демократов.
Огромным авторитетом для Чехова всегда был В. Г. Белинский. Учителями жизни и воспитателями называл он Белинского и Герцена (14, 19). Эпоху Николая I Чехов не случайно, конечно, назвал эпохой царствования Белинского и Пушкина (17, 346), подчеркнув этим в противовес официальной, историографии действительный смысл идейных и художественных исканий эпохи. Здесь же он говорит о том огромном влиянии, какое оказывал Белинский на поколения русских писателей. В записных книжках Чехова есть слова: «Чем меньше действуют на преступника хорошие влияния (например, чтение, Белинский), тем меньше надежды на его исправление» (12, 306). В своих художественных произведениях Чехов наглядно показывает, что только людям идейно и морально несостоятельным, чуждым общественных интересов, отсталым не нужны Гоголь, Тургенев, Некрасов, Белинский, Добролюбов, Щедрин («Речь и ремешок», «Рассказ неизвестного человека», «У знакомых», «Три сестры» и т. д.).
Глубокое знакомство Чехова с произведениями великих критиков-революционеров подтверждается также конкретными его оценками творчества многих русских писателей - Пушкина, Лермонтова, Кольцова, Гоголя, Шевченко, Григоровича, Достоевского, Писемского и других.
С произведениями просветителей-демократов Чехов знакомился не только по легальным изданиям, он проявлял интерес к русской бесцензурной демократической печати. У Чехова смолоду хранилось нелегальное издание «Письма к Гоголю» Белинского; он читал «Колокол» Герцена (14, 57), «Азбуку социальных наук» В. В. Берви-Флеровского, роман «Нигилистка» С. В. Ковалевской и многое другое.
«Привезите мне из-за границы запрещенных книжек и газет», - обращался Чехов к Суворину в 1889 г. (14, 357).
Дом писателя в Мелихове служил иногда своеобразным передаточным пунктом контрабандно доставляемых из-за границы запрещенных изданий. Летом 1896 г., например, американский физик Роберт Вуд и писатель Виллард тайно доставили Чехову, для передачи Л. Н. Толстому, сочинения Толстого, запрещенные в России и изданные за рубежом (Вильям Сибрук. Роберт Вильяме Вуд. Перевод с английского В. С. Вавилова. Под ред. акад. С. И. Вавилова, М. -Л., 1946, стр. 79). Такие запрещенные произведения Л. Толстого, как «Николай Палкин», читались Чеховым сразу же по их появлении.
В 1903 г. Чехов получал нелегальный журнал «Освобождение». С удовлетворением сообщал он из-за границы, что там можно было читать все запрещенное в России.
В обосновании и развитии лучших традиций русского материализма домарксова периода огромную роль сыграли научные открытия, теоретические обобщения великих русских ученых Менделеева, Сеченова, Тимирязева, Мечникова, братьев Ковалевских, Анучина, Боткина и других.
Лагерь материализма в русском естествознании, решая основные вопросы в науке, двигал вперед научную мысль именно в борьбе с идеализмом. Общеизвестно также, что прогрессивное содержание научного творчества крупнейших русских ученых было связано так или иначе с освободительным движением (Г. Васецкий. Классическая русская материалистическая философия XIX в. и ее историческое значение. Под ред. Д. Острянина. К., 1952, стр. 99-119).
Освоение идейного наследства 60-х годов соединялось у Чехова с глубоким изучением передовых идей современного материалистического естествознания - это и обусловило прогрессивный характер его философских взглядов. Естественно-научное образование Чехова, его материалистические воззрения имели огромное и непосредственное практическое значение для него, как художника слова. Убежденный, сознательный материалист, Чехов был им и тогда, когда речь шла об искусстве, о профессии писателя, художественном творчестве, закономерностях его развития и его специфических особенностях. Исследование философских взглядов А. П. Чехова показывает, что самым важным, наиболее ценным в них является материалистическое истолкование вопросов эстетики.