О Чехове написано такое множество воспоминаний, что один только их библиографический перечень составляет целую книжку; для издания их в полном виде понадобилось бы немало объемистых томов. В сущности, это целая мемуарная библиотека, и, погружаясь в ее каталог, невольно и с некоторым изумлением спрашиваешь себя: сколько же людей прошло сквозь жизнь Чехова? Какой многолюдной, прямо-таки перенаселенной была эта недолгая жизнь!
«Он был гостеприимен, как магнат. Хлебосольство у него доходило до страсти» - такими фразами начал свою повесть о Чехове К. И» Чуковский, рассказавший далее о размашистом и щедром, «веселом, бравурном, игривом, затейливом» радушии Чехова, о постоянной его «охоте якшаться с людьми» (Чуковский К. О Чехове. М., 1967. С. 3 и след).
Между тем в 1888 году Чехов писал В. Г. Короленко: «...около меня нет людей, которым нужна моя искренность и которые имеют право на нее» (В. Г. Короленко, 9 января 1888 г), В его записной книжке есть помета: «Как я буду лежать в могиле один, так в сущности я и живу одиноким» (Чехов А. П. Т. 17. С. 86). Что касается гостеприимства, действительно щедрого, то и здесь был свой очень глубокий, но едва ли «бравурный» подтекст: «Я положительно не могу жить без гостей. Когда я один, мне почему-то становится страшно, точно я среди великого океана солистом плыву на утлой ладье» (А. С. Суворину, 9 июня 1889 г).
В том-то и дело, что при всем многолюдстве и перенаселенности жизнь Чехова оставалась замкнутой для посторонних глаз, и мемуаристы, посвятившие ему тысячи страниц, не только не исчерпали ее содержания, но, кажется, даже не зачерпнули из главного ее течения, проходившего на недоступной глубине.
«Нет, право, Антон, мною овладевает какое-то беспокойство, какая-то тоска, отчаяние, когда я чувствую, что ты от меня отдаляешься, и когда я начинаю мало понимать тебя, - писала О. Л. Книппер. - Мне интересен... весь твой духовный мир, я хочу знать, что там творится, или это слишком смело сказано и туда вход воспрещается?» (О. Л. Книппер - Чехову, 30 ноября 1901 г).
«Вход» в эту своеобразную жизнь никому и никогда не воспрещался, но тем не менее дальше входа никто даже из числа близких людей, судя по воспоминаниям и письмам, не пошел. Так и случилось, что, например, Иван Щеглов, писатель, долго шедший в литературе по следам Чехова, все-таки записал после его смерти: «Мы ничего не знали...»
Временами кажется, что люди, жившие рядом с Чеховым, словно бы и не в силах были увидеть его во весь рост - быть может, потому, что искали в нем лишь общепонятное и, как живописец Браз, писали его портреты на уровне собственных глаз. Очень уж разные получались портреты, и, когда вчитываешься в старые мемуары, возникает впечатление, что Чеховых было много - почти столько же, сколько людей, писавших о нем.
Между тем в воспоминаниях о Чехове, в сущности, нет предумышленной неправды, ни тем более расчетливого лжесвидетельства, но в них есть другое: неверные ракурсы, своеобразные перспективные искажения - как это и должно быть, если люди смотрят на очень большое, очень высокое и не могут подняться до этой высоты. Соразмерность или, по крайней мере, пропорциональность взгляда свойственна лишь мемуарам таких людей, как Короленко, Бунин, Горький или Немирович-Данченко, писавший о Чехове: «...он - как бы талантливый я» (Прометей. М., 1969. Т. 7. С. 219).
Если же мемуарист, не совладав с высотой, упрощал или принижал ее, случалась беда: воспоминания, написанные на тему «Я и Чехов», становились опасными, как внезапное саморазоблачение.
Так отразил Чехова крошечный литературный осколок 80-х годов - Ежини, граф Хитрини, Двойников, Людофил, Арлекин - словом, Н. М. Ежов, юморист, у которого было 66 псевдонимов.
Он пришел в малую прессу по следам Чехова, долгие годы состоял с ним в переписке, подражал ему, бывал у него. Казалось бы, уж кого-кого, а Чехова он знает. Мемуары Ежова, опубликованные в 1909 году, вызвали громкий скандал, долго не утихавший на страницах тогдашней печати.
Его называли зоилом, клеветником. Он же был убежден, что написал о Чехове правду - одну правду, ничего, кроме правды; и он действительно написал правду, но не о Чехове, а о самом себе.
Как же так: начинали вместе, печатались вместе, и вот - не успели износить те башмаки, в которых шли за гробом, как уж причисляют Чехова к лику классиков русской литературы. Чуть ли не Гоголь, чуть ли не Пушкин - подумать страшно, не то что сказать.
«Увы! В наше невежественное время все спуталось, - писал он издателю «Исторического вестника» С. Н. Шубинскому, - и беспристрастная оценка среднего писателя Чехова считается посягновением как бы на Пушкина и Гоголя!.. По-моему, возвеличивать Чехова до Толстого и говорить, что это был ангел во плоти, не «возвышающий», а прямо низкий обман публики, и в особенности нашей ничего не читающей, кроме похабной беллетристики, молодежи...»
Ежов боролся за истину и готов был за нее претерпеть. «Я всегда буду отстаивать взгляд, что моя истина о Чехове - честная, и не побоюсь нападок левой прессы. Но,- предусмотрительно добавлял он, - было бы хорошо, если бы В. В. Буренин сказал несколько слов по поводу моей характеристики Чехова и хоть немного защитил меня своим сильным пером...» (Архив журнала «Исторический вестник». (Гос. Публичная библиотека им. М. Е. Салтыкова-Щедрина, Ленинград.))
Истина же состояла в том, что Чехову все давалось легко, непозволительно легко, без усилий, без всяких помарок. О легкости чеховского пера среди осколочной молодежи ходили легенды; очевидцы утверждали, что рассказы и сценки для Лейкина Чехов писал прямо набело, да и вообще работал как бы между прочим, даже при гостях, отвлекаясь на мунуту-другую, чтобы записать фразу, только что пришедшую на ум. А там, не успеешь опомниться - то «Налим», то «Живая хронология», то «Шуточка», то «Медведь». И платили ему - это Ежов превосходно помнил - гораздо больше, чем другим. Взять, к примеру, хотя бы и самого Ежова: ему лишь в 1890 году накинули лишнюю копейку, так что стало выходить по восемь копеек со строки, а Чехову в « Новом времени» с первого дня платили по двенадцать копеек. Это бешеные деньги...
Легкая слава, легкий успех. О Чехове говорили в литературных кругах - Потемкин, баловень фортуны, временщик. И все прекрасно знали, что слава его ненадолго. Мало ли их перебывало в литературе, этих падучих звезд...
Сам Ежов работал добродетельно и усердно. В глубине души он знал, что время его придет, и на славу рассчитывал так же твердо, как чиновник рассчитывает на орден, на пенсию за выслугу лет. Завидовал ли он Чехову? Нет, писал он, и простодушно подчеркивал: нет, не завидовал. Нет. Но нельзя, чтобы слава давалась так беззаботно. Ежову, всю жизнь прикованному к своему столу тяжелой цепью усердия, это казалось святотатством. Это было неправильно. Это было обидно. И если бы он выбирал для своих мемуаров эпиграф, то, конечно, остановился бы на пушкинском:
...я избран, чтоб его
Остановить - не то мы все погибли,
Мы все, жрецы, служители музыки,
Не я один с моей глухою славой...
А какие появлялись мемуары о Чехове! Какие похвалы, какие преувеличения! Несведущие, посторонние люди. Мещане! Он-то знал, что у Чехова была любовница, француженка, актриса, и еще другие любовницы. При жизни Чехова он молчал об этом, но теперь - нет, пусть общественное мнение хоть теперь узнает правду, потому что как семейный человек он этого никогда не одобрял.
Чехов писал Ежову в 1892 году: «Ну, строгий человек, будьте здоровы и снисходительны к нашим слабостям».
Из этих двух пожеланий лишь первое исполнилось безусловно: Ежов умер в 1942 году, пережив Чехова на тридцать восемь лет. Как литератор он забыт совершенно - и справедливо забыт. Он выбрал для себя роль Сальери, но, поскольку Ежов повторялся, трагедии не вышло. Он не был Сальери, он был Людофилом, но в конце концов - не капля яду, так ложка дегтю - разве не все равно?
...Ты заснешь
Надолго, Моцарт...
Однако при жизни Чехова не он один вел свой завистливый счет. «Решительно надо сделаться эгоистом вроде Чехова - и только тогда успеешь что-нибудь сделать!» - писал в своем дневнике И. Щеглов. Он же сохранил для потомства злую фразу Суворина: «Чехов - кремень-человек и жестокий талант... Избалован, самолюбие огромное... Никогда большим писателем не был и не будет...»
Вероятно, это утешало, и собственные неудачи и обиды судьбы казались не такими уж страшными. Но ненадолго. У того же Щеглова вырывалось вдруг, как крик души: «Что за талант, что за чуткость, что за симпатичная личность, этот проклятый Антуан!»
И через долгие, долгие годы, в конце пути: «Как-никак, несмотря на многие потери, до смерти Чехова я ке мог считать себя одиноким... Для меня он слишком был высок. Вот все недоразумение» (Лит. наследство. Т. 68. С. 484, 485, 488, 489).