"Мир ловил меня, но не поймал", - завещал написать на своей могиле мудрец Сковорода. Для философа, да еще в XVIII в., понятны и позволительны такие гиперболические отношения с миром, птолемеевская позиция в центре Вселенной.. Но вот уже чеховский современник, тоже фраза-завещание, сказанная в день смерти: "Только советую вам помнить одно: есть пропасть людей на свете, кроме Льва Толстого, - а вы смотрите на одного Льва". Ощущение было стойким. "Весь мир погибнет, если я остановлюсь", - написано на много лет раньше.
Было бы эффектно сказать, что сегодня мир ловит и его, Чехова, пытается его понять, услышать его пророческое слово. Но метафора не по-чеховски красива, да и не точна. Так мог подумать в его мире только ослепленный манией величия философ Коврин: "И кажется весь мир смотрит на меня, притаился и ждет, чтобы я понял его..." Мир огромен, разноязык, разделен границими и иллюзиями; у него множество насущных проблем, включая - с недавних пор - и проблему его собственного существования. В потоке новых имен, впечатлений, книг, страшных событий и перегрузок, которые обрушил на человека двадцатый век, - так ли уж громко слышен его голос, голос писателя вообще? Чехов был трезв, ироничен, далек от самоуверенности, тем более - пророчества: "Всего вам хорошего, главное - будьте веселы, смотрите на жизнь не так замысловато; вероятно на самом деле она гораздо проще. Да и заслуживает ли она, жизнь, которой мы не знаем, всех мучительных размышлений, на которых изнашиваются наши российские умы - это еще вопрос". Поставил на российских перепутьях на рубеже столетий зеркало, в котором увидели себя многие - и ушел спокойно, просто, без всяких загадок. "Я умираю" - его последнее слово.
И все-таки загадка осталась, голос слышен, все-таки постоянен интерес к человеку, который так мало сказал о себе, остался за рамкой зеркала. Он появлялся в кино - в "Сюжете для небольшого рассказа", в наших театрах долго шло "Насмешливое мое счастье", парижане смотрят спектакль "Чехов - Чехова", лондонцы - "Антон Чехов", в ФРГ снимают фильм "Чехов в моей жизни" с его внучатой племянницей Верой Чеховой. Не говоря уже о драмах и прозе: их ставят и читают по всему миру.
Интерес устойчив потому, что после Гоголя, Достоевского, Толстого, которые, кажется, знали и сказали о жизни все, он обнаружил какое-то свое, чеховское, измерение не просто художественного - реального мира, в котором мы живем.
"Героя нельзя создать с начала и до конца из чисто эстетических элементов, нельзя "сделать" героя, он не будет живым, не будет ощущаться его чисто эстетическая значимость. Автор не может выдумать героя... Автор-художник преднаходит героя данным независимо от его чисто художественного акта, он не может породить из себя героя - такой был бы неубедителен" (М. М. Бахтин). Мы пытались показать, где "преднаходит" своего героя Чехов: вдалеке от сверхчеловеческих перегрузок (война, преступление, катастрофа), в стороне от ярко освещенных участков мира (богатство, слава, исступленная любовь или служение искусству). Все это он, впрочем, видел, сюжеты такого рода возникают на периферии его мира, но чаще сн писал о другом: о том, как человек остается наедине с собой (хотя за стеной, рядом всегда кто-то есть) и мучительно мечтает об общении, о том, как люди встречаются, смотрят друг другу в глаза и все же не могут пробиться к пониманию, о том, как живет своей жизнью и гибнет от человеческой невнимательности незамеченная природа, о том, что делает с человеком время, и о том, что неповторимо каждое мгновение бытия.
Писатели, собиравшие воспоминания ленинградских блокадников, поразились: "Когда слушаешь иные рассказы блокадников, кажется, что все ленинградцы начитались Достоевского! Тут и "бездна", тут и "небо" души человеческой - все одновременно". Действительно, человек на пороге, на границе между жизнью и смертью, в экзистенциальной ситуации - он из "мира Достоевского" и таким "преднайден" Достоевским в реальном мире. В мире Толстого человек тоже сталкивается с кризисом, но за его спиной - твердое ощущение целого, единства и какой-то надежности, стабильности мира. Эпохам, когда насущно необходимым становится такое единство, - особенно нужен Толстой.
Роман Толстого в эти времена
перечитала вся страна
в госпиталях и блиндажах военных.
Для всех гражданских и для всех военных
он самый главный был роман, любимый:
в него мы отступали из войны.
Своею стойкостью непобедимой
он обучал, какими быть должны.
Роман Толстого в эти времена
страна до дыр глубоких залистала;
мне кажется, сама собою стала,
глядясь в него, как в зеркало, она.
Борис Слуцкий здесь пишет уже о второй, Великой Отечественной войне.
Но вот война кончается, прекращается жизнь "на пороге", люди возвращаются домой, снимают награды, устраиваются на работу, начинают искать общий язык с повзрослевшими детьми и полузабытыми домочадцами, ссориться, мириться, ходить в театры и ездить на дачу, умирать от старости и болезней, а не на полях сражений. Из разных "преднайденных" художественных вселенных они неизбежно возвращаются в мир Чехова. Скрытая конфликтность и напряженность обыденной жизни, ее парадоксы, загадки и тайны - таким видится мир в зеркале Чехова. Испытание бытом. Не стоит думать, что это проще, чем те испытания на разрыв, которые предлагали человеку другие писатели. Оно - иное. И выдержать его достойно - значит, по Чехову, не потерять лица и в катастрофической ситуации.
"Литература - это сокращенная вселенная", - утверждал Салтыков-Щедрин. Каждый большой писатель - если продолжить это сравнение - наносит на литературную карту свой материк ("преднаходя", открывая его уже существующим в реальности). Когда будет создана историческая поэтика русского реализма, возможно, станет ясно, что миры трех замыкающих девятнадцатый век классиков взаимодополнительны. "Героическое состояние мира" (если воспользоваться известной гегелевской терминологией) - главный предмет художественного интереса Толстого. "Трагическое" - нерв художественного мира Достоевского. "Прозаическое состояние мира" прежде всего отразилось в зеркале Чехова. Поэтому впоследствии Чехов вызывал наибольший резонанс, наибольший отклик в "рифмующиеся" эпохи. Вот почему о нем редко вспоминают авторы "военной" прозы (апеллируя обычно к авторитету Толстого), но зато его имя сразу всплывает при чтении прозы "городской" (Ю. Трифонов и др.).
Как далек, кажется, от нас этот мир с разоряющимися усадьбами, замотанными земскими врачами, несчастными мужиками, но как, оказывается, близок! Ушли герои и предметы - остались нравственные коллизии и ситуации.
Впрочем мир, "преднайденный" Чеховым, обнаруживается внутри любой художественной вселенной. Ибо любая - самая экстремальная - ситуация при пристальном взглядывании в нее расщепляется на "молекулы" быта. Ведь сквозь эту призму Чехов увидел не только Москву, провинциальный город, но и каторжный Сахалин. Так что опыт Чехова может оказаться полезным и здесь.
Он важен, непреходящ и до конца не исчерпан - художественный опыт Чехова. Но не менее важно и другое. Дело в том, что загадка Чехова имеет не чисто литературный характер. Главной проблемой оказывается не жизнь писателя, а жизнь человека, собственная жизнь, построенная как доказательство. Н. Панов, художник, рисовавший Чехова, записал разговор с ним, состоявшийся примерно за год до смерти:
"Да, да, надо много работать, постоянно работать, не покладая рук... Мы в большинстве недеятельны, ленивы, довольствуемся зачатками и скоро успокаиваемся на полдороге. Теоретически - все знаем, понимаем и всему доброму сочувствуем, свободно решаем вопросы высшего порядка, а в нашей каждодневной будничной жизни теряемся в мелочах, и обновить ее нет ни энергии, ни умения. А как много нужно сделать!
И долго еще лилась мягкая, убежденная речь; глаза потеплели, весь оживился...
- Вот Мечников, - говорю я (конечно, невпопад, касаясь больного места), - изыскивает способы продления человеческой жизни...
- Не нужно! Нужен другой Мечников, который помог бы сделать обыкновенную жизнь здоровой и красивой. И, я думаю" такой придет..."
Он сам был одним из тех, кто пришел и доказал.
"Времена не выбирают", - сказал поэт. И в "больное время, когда европейскими обществами обуяли лень, скука жизни и неверие", Чехов не жаловался на заедающую "среду", не тешил себя иллюзиями - он жил, работал, максимально реализуя возможности, предоставленные природой и историей. Он был достойным гражданином и хорошим сыном, лечил людей, сажал деревья, строил школы. Он бесстрашно видел Россию в ее ошеломляющем разнообразии, громадных возможностях и трагических противоречиях и сумел рассказать о ней современникам и потомкам.
"Почему к Толстому приложимо имя учителя жизни, а к Чехову не приложимо?" - мы уже вспоминали тему одного школьного сочинения 20-х годов. Прошло 60 лет - вряд ли на такую тему будут писать современные школьники. Даже прошлое в ретроспективе выглядит по-другому.
"В чеховские времена не существовало понятия "средства массовой информации", благодарный русский читатель назвал Антона Павловича "учителем жизни". В его произведениях сегодня можно найти ответ едва ли не на любой вопрос, который ставит перед человеком жизнь"" (Литературная учеба, 1985).
"Это был не просто художник, это был человек, который открыл для себя и без всякого догматизма предложил людям особый образ жизни и мышления, героический, но чуждый фразерства, помогающий сохранить надежду даже на грани отчаяния" (А. Моруа). Взгляд, как видим, изменился на противоположный. Ну что ж, таков один из характерных парадоксов существования большой литературы в большом времени, той "переакцентуации", о которой в свое время писал М. М. Бахтин.
"Читать меня будут только семь лет..." - сказано в 1903 г.
Что-то увидит в зеркале Чехова двадцать первый век?!