“Биография”   “Чеховские места”   “Чехов и театр”   “Я и Чехов”   “О Чехове”   “Произведения Чехова”   “О сайте”  






предыдущая главасодержаниеследующая глава

Художественная философия Чехова

1

Философия Чехова. Сама эта формулировка кажется несколько неясной, подозрительной. Во-первых, проблема философского исследования взглядов писателя не только не решена, не проверена в конкретных исследованиях, но во многом еще не поставлена. "Философия в литературе и философия самой литературы могли бы стать предметом специального изучения и историками литературы, и ее теоретиками и критиками. Мы знаем ряд значительных трудов по философии культуры, философии искусства. Что же касается философии литературы, то как специфическая сфера изучения литературы она еще не определилась",- писал несколько лет назад М. Б. Козьмин.* О том же по более конкретному поводу, рецензируя "Лермонтовскую энциклопедию", напомнил Б. С. Мейлах: "Хотелось бы видеть в энциклопедии статью "Философские взгляды Лермонтова", ее нет, сам этот вопрос затрагивается лишь в ряде общих статей... Да хотелось бы, хотелось бы, хотелось бы... Но нужно все-таки учитывать возможности и пределы. Можно ли сегодня ожидать появления проблемной статьи о философских взглядах Лермонтова, если в литературоведении до сих пор не выяснен вопрос, как вообще изучать философию писателей?"**

* (Вопросы литературы. 1979. № 12. С. 23.)

** (Там же. 1982. N° 9. С. 95.)

Как вообще изучать? Подходы к проблеме, вероятно, можно наметить с двух сторон: пытаясь на большом и разнообразном материале определить общие принципы философии литературы, дедуцировать их, сопоставляя с иными формами философской рефлексии, - такой путь уже пробуют философы.* Возможно, однако, и иное - конкретизация проблемы в рамках творчества одного писателя. Накопление такого рода исследований тоже ведет к широкой и принципиальной постановке проблемы. Такой путь опробуется в этой главе, где под художественной философией писателя (какое-то первоначальное определение все-таки необходимо) понимается система его общих представлений, взглядов на действительность и человека (т. е. философия писателя оказывается частью - но только частью! - его мировоззрения), отраженная в художественном творчестве, определяющая его идейное содержание (поэтому эстетика писателя тоже оказывается частью - но опять-таки только частью! - так понимаемой философии). "Художественная философия", в нашем понимании, - категория не оценочная, а аналитическая. Она присуща каждому писателю, она не предмет изображения (философия в литературе - особая и частная, по отношению к этой, проблема), а определенные принципы видения и отражения действительности в художественном образе. Речь может идти только о степени ее оригинальности, своеобразия. "Поэзия,- еще в конце прошлого века хорошо сформулировал Н. И. Кареев, - есть только орган бессознательной или сознательной философии века, не философия уединенных мыслителей и замкнутых школ, а философия всей современной жизни".** Может быть, точнее, хотя еще менее привычно, выглядело бы понятие, предложенное М. М. Бахтиным, - "формообразующая идеология", т. е. "принцип видения и изображения мира".***

* (См., напр.: Давыдов Ю. Н. Этика любви и метафизика своеволия: (Проблемы нравственной философии). М. 1982. - Взгляды Толстого и Достоевского сопоставляются в этой работе с философией Шопенгауэра, Ницше, Сартра, Камю.)

** (Кареев Н. Что такое история литературы? //Филол. записки. 1883. Вып. V-VI. С. 18.)

*** (Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского. 3-е изд. М. 1972. К. 156.)

Творчество Чехова кажется наименее подходящим для такого аспекта исследования. Разменной монетой современной Чехову критики было как раз убеждение в том, что никакого мировоззрения, никакой "общей идеи" у Чехова нет. Слова героя "Скучной истории", приписав их самому Чехову, десятки раз повторили многие, от народников-либералов до консерваторов, от Михайловского до дюжинных газетных рецензентов. Когда после смерти Чехова появилась статья С. Булгакова "Чехов как мыслитель",* критик М. Неведомский (М. П. Миклашевский) мгновенно отреагировал на нее: "Если бы я был на месте г. Булгакова и писал бы статью на тему "Чехов как мыслитель", я бы ограничился пятью словами: Чехов совершенно не был мыслителем".**

* (См.: Булгаков С. Чехов как мыслитель. Киев. 1905.)

** (Неведомский М. Без крыльев // Юбилейный чеховский сб. М-1910. С. 92.)

Логику таких оценок-приговоров Чехов с горькой иронией смоделировал в "Учителе словесности", в словах "умной и образованной" Вари: "Какой же Пушкин психолог? Ну, Щедрин, или, положим, Достоевский - другое дело, а Пушкин великий поэт и больше ничего... Психологом называется тот, кто описывает изгибы человеческой души, а это прекрасные стихи и больше ничего" (8, 314-315). Ну какой же Чехов мыслитель? - серьезно повторяли многие критики, - талантливый (или не очень - в зависимости от убеждений и высоты мировоззрения самого критика) писатель и больше ничего. Уже в 20-х годах М. А. Рыбникова, известный методист, среди возможных тем школьных сочинений рекомендует и такую: "Почему к Толстому приложимо имя учителя жизни, а к Чехову не приложимо?"*

* (Соболев Ю. Чехов: Статьи, материалы, библиография. М. 1930. С. 308.)

Однако и такая интерпретация имеет определенную философскую проекцию. Она предполагает художественную позицию эмпирика и одновременно агностика, писателя, который - мило и талантливо! - "фотографирует" действительность и одновременно - принципиально! - отказывается от поиска ее общего закона, определяющей ее "нормы".

Но уже при жизни писателя и особенно после его смерти постепенно набирало силу другое представление о Чехове: художественный мир писателя вовсе не "случайностей", его взгляд на действительность не эмпиричен - за внешней мозаикой его повестей и коротких рассказов, многообразием героев стоит большая и глубокая мысль о мире, "общая идея" особого свойства, но вполне сопоставимая с идеями Толстого, Достоевского, всей большой русской литературы. Впервые, пожалуй, об этом четко сказал Горький в так понравившейся Чехову статье о повести "В овраге": "Его упрекали в отсутствии миросозерцания. Нелепый упрек! Миросозерцание в широком смысле слова есть нечто необходимо свойственное человеку, потому что оно есть личное представление человека о мире и о своей роли в нем... У Чехова есть нечто большее, чем миросозерцание,- он овладел своим представлением о жизни и таким образом стал выше ее. Он освещает ее скуку, ее нелепости, ее стремления, весь ее хаос с высшей точки зрения".* Чуть раньше Горький написал самому Чехову о "Дяде Ване": "Другие драмы не отвлекают человека от реальностей до философских обобщений - Ваши делают это".** В начале XX в. о философском характере творчества Чехова - с совсем иных позиций - пишут С. Булгаков, А. Глинка-Волжский, Л. Шестов. В советском литературоведении 20-50-х годов в силу разных причин и обстоятельств эта тема почти не затрагивается.*** Наконец, современный исследователь четко формулирует: "Искусство подняться от прозы подчеркнуто будничного существования к философским обобщениям является, видимо, одним из главных секретов всей чеховской художественной системы".****

* (Горький М. и А. Чехов. М. 1951. С. 124.)

** (Там же. С. 28.)

*** (См. характерный подзаголовок очень интересной работы: Зунделович Я. О. Философская тема у Чехова (к постановке вопроса)//А. IX Чехов: Проблемы творчества. Самарканд. 1960. С. 5-17. - Разработка проблемы начинается как бы с начала.)

**** (Бердников Г. П. Социальное и общечеловеческое в творчестве к Чехова //Вопр. лит. 1982. № 1. С. 131. - В последние годы о философском характере творчества Чехова писали В. Линков и особенно отчетливо - В. Катаев (см.: Катаев В Б. Проза Чехова: проблемы интерпретации. М. 11979. С. 26-30).)

Такова, вероятно, единственно правильная постановка вопроса. Ведь "новые, совершенно новые... для всего мира формы письма" (Л. Толстой),* открытые Чеховым, могли быть только результатом своеобразной идеологической позиции, оригинального взгляда на человека и действительность - никак иначе: "Оригинальность автора сидит не только в стиле, но и в способе мышления, в убеждениях и проч. (курсив мой. - И. С.)" (П 2, 32). Другой вопрос, что открыть этот "главный секрет" не так-то легко.

* (Литературное наследство. Т. 68. М. 1960. С. 875.)

Сложность начинается уже с того, что против поисков в его творчестве "мировоззрения", "общих идей" возражал и сам Чехов. Некоторые из таких суждений дежурны, всем известны.

"Политического, религиозного и философского мировоззрения у меня еще нет; я меняю его ежемесячно..." (П 3, 17), - написано Григоровичу еще до "Скучной истории".

"Мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше - ни тпрру ни ну... Дальше нас хоть плетями стегайте. У нас нет ни ближайших, ни отдаленных целей, и в нашей душе хоть шаром покати", - сказано Суворину о себе и писателях своего поколения уже после гениальной "Палаты № 6" (П 5, 133).

"...Пишет о том, что она стала ясновидящей, философствует, отвечать же на такие письма я не умею серьезно", - иронично пожалуется Чехов сестре еще позднее на одну свою старую знакомую (П 7, 122).

Но эти слова, пусть сказанные и самим писателем, нельзя воспринимать в прямом, буквальном смысле, как нельзя - что хорошо показано литературоведами - прямо воспринимать слова Горького о том, что Чехов "убивает реализм". Они, эти вы- сказывания Чехова, нуждаются в интерпретации, они позволяют обозначить своеобразие чеховского мировоззрения, а не отсутствие его. Ведь одновременно с цитированными словами Чехов пишет и так: "Попы ссылаются на неверие, разврат и проч. Неверия нет. Во что-нибудь да верят..." (П 3, 209).

Объективная трудность разговора на данную тему заключается еще и в том, что традиция, с которой связана художественная философия писателя вообще, и чеховская в частности, хотя имеет глубокие корни, предстает зачастую в весьма двусмысленном виде. "Внутри древнегреческой философии, - пишет современный историк философии, - обозначилось... разграничение, также ставшее в позднейшей истории одной из важнейших проблем философии. С одной стороны, философия как хранительница знания начинает систематизировать накопленное знание, классифицировать его, исследовать логические законы и категории познания и т. п. Такой философия предстала у Аристотеля. С другой же стороны, в философии проявляется и такая линия, которая в большей или меньшей степени индифферентна к "рационализированному" знанию, если выразиться современным языком. Свои основания это направление, получившее позднее имя "философии жизни" в самом широком, неакадемическом значении этого термина, ищет в самом человеке. Методы философии, в частности диалектика, используются лишь для того, чтобы поколебать устоявшиеся представления и посеять сомнение в их истинности. В то же время эта философия требует от человека самоуглубления и самопогружения, внутренней сосредоточенности и отрешенности от всех внешних атрибутов жизни. Так выявляются два рода знания, равно противополагаемые обыденно-житейским представлениям, равно претендующие на универсальность и общезначимость, но отличные по своим основаниям. И уже в древнеантичной философии выявляется одна специфическая особенность второго рода философского знания - оно оказывается, в отличие от строго логичного и формализуемого знания ... не поддающимся систематизации, почти невыразимым; знание это объявляется внутренним достоянием каждого отдельного человека, но оно обладает в то же время общечеловеческой и универсальной значимостью".*

* (Кузьмина Т. В. Философия и обыденное сознание //Философ"51 И ценностные формы сознания. М. 1978. С. 195-196.)

Этот второй тип философствования, однако, часто отождествлялся со здравым смыслом, обыденным сознанием и противопоставлялся подлинно философскому, научному пониманию мира. Именно с ним, может быть, наиболее отчетливо среди всех русских классиков связан Чехов.

"Свою эпоху Чехов глубоко понимал, чувствовал всю ее тоску, всю ее безысходную неподвижность. Будучи сам в идеологическом смысле почти обывателем, он мог интимно и всесторонне понимать ту среду, которая в те годы осталась без идеологии, без религии", - замечает критик после смерти Чехова.* Чехов "и в сфере теоретической мудрости, как и в своих чисто художественных страницах, говорил самые простые слова, лишенные всякого философского глубокомыслия. Все, что говорится в его созданиях о судьбах мира и людей, в сущности, так просто, что может прийти в голову каждому среднему человеку",- пишет известный исследователь в 20-х годах.** При всем эмоциональном несходстве этих оценок в своем объективном содержании они сходятся: Чехов никогда не был мыслителем.

* (Чеховский юбилейный сборник. М. 1910. С. 136.)

** (Гроссман Л. П. От Пушкина до Блока. М. 1926. С. 326.)

Современные философы, однако, реабилитируют так часто третируемое обыденное сознание, показывая, что между ним и научным познанием нет жестких границ.* Более того, можно утверждать, что, в отличие от онтологии или логики, некоторые аспекты философского знания - нравственная философия, прежде всего, - подлинную свою проверку проходят в конкретной жизнедеятельности человека, в сфере обыденного сознания. Парадоксально суждение румынского критика: "каждый простой человек - Кант, только другой терминологией пользуется".** Чехов ищет такую философию, которая должна быть ориентиром не в абстрактном мире философов, а в конкретном мире людей.

* (Ойзерман Т. И. Философия и обыденное сознание //Вопр. философии. 1967. № 4. С. 119-130.)

** (Цит. по: Литературное обозрение. 1984. № 12. С. 15.)

2

Исходное состояние чеховского мира - власть мелочей, пустяков, паутина действительности, в которой вязнут герои; беспощадное изображение тупиковых 80-х годов.

"...На этом свете на все нужно быть готовым", - сказано двадцатилетним Чеховым, только начавшим литературную работу (П 1, 38).

"...Вся жизнь человеческая состоит из пустяков", - написано в 1885 г. (П 1, 172).

"Всем скверно живется. Когда я бываю серьезен, то мне кажется, что люди, питающие отвращение к смерти, не логичны. Насколько я понимаю порядок вещей, жизнь состоит только из ужасов, дрязг и пошлостей, мешающихся и чередующихся", - еще через год, в сентябре 1886 г. (П 1, 264).

"Я, голубчик мой, далек от того, чтобы обманывать себя насчет истинного положения вещей; не только скучаю и недоволен, но даже чисто по-медицински, т. е. до цинизма убежден, что от жизни сей надлежит ожидать одного только дурного - ошибок, потерь, болезней, слабости и всяких пакостей..." - утверждает тридцатидвухлетний Чехов, уже побывавший на Сахалине автор "Скучной истории", "Огней", "Дуэли" (П 5, 117).

Граница между Чехонте и Чеховым, как видим, заметна мало, хотя эта сторона чеховских размышлений по-разному отражается в творчестве начала и конца 80-х годов. В трезвом и жестком видении "лика мира сего" Чехов полностью в традиции русского реализма, традиции Гоголя и Достоевского, Толстого и Щедрина.

Очень привычны и узнаваемы (не только в действительности, но и в отношении литературной традиции), за редким исключением, и чеховские герои: мужики, студенты, чиновники, купцы, врачи, мудрые старики и дети. Круг их очень широк, но вряд ли среди них есть типы совершенно неожиданные, типы-открытия. Неточно, вероятно, видеть своеобразие чеховских типов и в их обыкновенности, заурядности: "Все они - даже самые лучшие, благородные люди - очень далеки по характеру своего интеллекта от Рахметова, Базарова, Константина Левина Ивана Карамазова. Все они средние, заурядные люди, будь то мелкие ограниченные мещане, или честные порядочные люди".* Но русская литература писала, с одной стороны, не только Базаровых и Левиных, но и Выриных и Башмачкиных. У Чехова же, с другой стороны, появляются не только "средние, заурядные люди", но и философ, художники, известный медик. Яркое, принципиальное своеобразие Чехова обнаруживается отчетливее не в самих героях, а в их художественном соотнесении, в авторском взгляде на них, взгляде, который не приемлет самой категории "заурядности".

* (Белкин А. А. Читая Достоевского и Чехова. М. 1973. С. 206.)

Мир любого русского классика "дочеховского" периода устроен иерархически, имеет свои "уровни человечности" (термин В. М. Марковича). Иерархия может быть открыто социальной (как у позднего Толстого), где высшей ценностью обладают персонажи из народной среды, культурно-исторической (как у Тургенева), идеологической (как у Достоевского) - варианты здесь бесконечно разнообразны. Эта иерархия персонажей в любом произведении определяется нравственно-эстетическим идеалом писателя, его представлением о "норме". Она формируется на уровне художественной системы, авторского "кода", и обычно фиксируется литературоведами в понятиях "тургеневская девушка", "любимые герои Толстого" и т. п. В рамках такой иерархической шкалы даже "обычный человек" становится необычным, потому что на нем лежит отсвет авторского идеала, авторской "нормы". Это характерно не только для Достоевского с его пьяницами-философами и блудницами - спасительницами заблудших душ, но и - по-другому - для персонажей Толстого, Тургенева, Гончарова. "Маленьких людей видели, конечно, и Толстой, и Достоевский. Но их маленькие люди почему-то выходили всегда великанами, - писал в свое время Д. Философов. - Простой мужик Каратаев - под стать, по крайней мере, Конфуцию, а гвардейский офицер князь Болконский - сродни Шопенгауэру. Мармеладов или капитан "Мочалка" в пьяном виде задавали непременно кучу "проклятых" вопросов".*

* (Чеховский юбилейный сборник. С. 199. - Любопытный пример расхождения реального социального прототипа и идеологической нагрузки на него сохранился в воспоминаниях о Л. Толстом А. А. Стаховича. После завершения народной драмы "Власть тьмы" Толстой решил прочесть ее крестьянам. "Крестьяне слушали молча. Один Андрей-буфетчик шумно выражал свой восторг громким хохотом. Кончилось чтение. Лев Николаевич обратился к пожилому крестьянину, бывшему его любимому ученику Яснополянской школы с вопросом, как ему понравилось прочитанное сочинение. Тот ответил: "Как тебе сказать, Лев Николаевич, Микита поначалу ловко повел дело... а потом сплоховал". Больше Толстой ни у кого ничего не спрашивал. Вечером Лев Николаевич был не в духе" (Л. Н. Толстой в воспоминаниях Современников: В 2 т. Т. 1. М. 1960. С. 374-375). Нравственная идея позднего Толстого оказалась вполне чуждой тому типу сознания, от имени которого она формулировалась.)

Изображение того или иного героя определялось обычно его местом на иерархической шкале. Причем в развитии русского, реализма многие из таких оценочных характеристик персонажей стали уже шаблоном, априорно определяли конфликт произведения, гуманистическую ценность героя. Явление окостенения иерархических шкал, превращения их в штампы особенно характерно для литературы чеховского времени. "Маленький человек" заслуживал сочувствия именно за то, что он маленький, бедный и обиженный. "Новый человек" - за то, что он "новый", борец за идеалы и обличитель. Писатель - тоже за то, что он обличает зло и зовет к борьбе за идеалы. И т. д. Эти нормативные шкалы из литературы возвращались и обратно в жизнь, многое определяя в понимании человека. Заклинания Нины Заречной в "Чайке", обращенные к Тригорину: "Ваша жизнь прекрасна!.. Пусть вы недовольны собою, но для других вы велики и прекрасны!" (13; 28, 31), -и поступок одного бездарного прозаика, который ворвался к Чехову в гостиницу и "стал отчитывать меня за то, что у меня нет идей и что я не жгу глаголом сердца людей"(П 7, 128),- зеркально - и пугающе -отражают друг друга. "Тургенев писал, а я вот теперь за него кашу расхлебывай", - иронизирует один из персонажей "Рассказа неизвестного человека" (8, 157).

Чехов, даже самый ранний, никому еще не известный, в юмористических "пустяках", начинает прямо не объявленную, но. принципиальную борьбу с этой, не только литературной, традицией. Он отрывает, отдирает сросшиеся с изображением того или иного героя идеологические и ценностные характеристики. "Брось ты, сделай милость, своих угнетенных коллежских регистраторов! Неужели ты нюхом не чуешь, что эта тема уже отжила и нагоняет зевоту? И где ты там у себя в Азии находишь те муки, которые переживают в твоих рассказах чиноши? Истинно тебе говорю, даже читать жутко!.. С угнетенными чиношами пора сдать в архив и гонимых корреспондентов... Реальнее теперь изображать коллежских регистраторов, не дающих жить их Превосходительствам, и корреспондентов, отравляющих чужие существования... И так далее" (П 1,176-178),- написано в Новороссийск (Азия!) брату Александру в 1885 г.,. уже после "Смерти чиновника", построенной как раз по такому принципу: коллежский регистратор не дает жить его превосходительству. Привычная для русской литературы тема "униженных и оскорбленных" подвергнута самому принципиальному переосмыслению. Чеховский персонаж вызывает не сочувствие, а откровенное презрение. Это не означает, что Чехов действует по принципу "наоборот", как бы выворачивая наизнанку привычную шкалу "униженных" и власть имущих. Другие его персонажи того же типа и времени изображаются в глубоко драматических тонах ("Хористка", "Тоска"). Это означает другое: привычная оценочная шкала для писателя не абсолютна, не имеет статуса общеобязательной нормы.

То же касается и иных оценочных "ярлыков": идеологических, социальных, психологических - любых. Беспощадное их исследование - и преследование - фундаментальная черта мировоззрения писателя, в равной степени характерная для Чехонте и Чехова.

1883 год. Чехов отвечает Г. П. Кравцову: "...Вы пишете: "...может быть, наша масть Вам уже не под стать". Этакие слова грех писать. Неужели Вы думаете, что я уже успел сделаться скотиной? Нет-с, подождите немножко, теперь еще пока рано, еще не испортился, хоть и начал жить. Да и в будущем я едва ли буду делить людей по масти" (П 1, 50).

1888 год. Коллега пишет Чехову о необходимости солидарности между молодыми литераторами. Чехов в ответ: "Чтобы помочь своему коллеге, уважать его личность и труд, чтобы не сплетничать на него и не завистничать, чтобы не лгать ему и не лицемерить перед ним, - для этого всего нужно быть не столько молодым литератором, сколько вообще человеком... Будем обыкновенными людьми, будем относиться одинаково ко всем, не понадобится тогда и искусство взвинченной солидарности" (П 2,262).

Итоговое суждение такого рода - в известном письме Плещееву в октябре 1888 г.: "Фарисейство, тупоумие, произвол царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодежи... Поэтому я одинаково не питаю особого пристрастия ни к жандармам, ни к мясникам, ни к ученым, ни к писателям, ни к молодежи. Фирму и ярлык считаю предрассудком" (П 3, 11).

Причем Чехов пытается обосновать свою идею не только нравственными, но и естественнонаучными аргументами. В высшей степени важна его фраза в письме к брату по поводу задуманной "Истории полового авторитета": "Сама природа не терпит неравенства... Стремясь к совершенному организму, она не видит необходимости в неравенстве, в авторитете, и будет время, когда он будет равен нолю" (П 1, 64).

Во многих произведениях Чехова (особенно рубежа 80-90-х годов) проблема неадекватной оценки по заранее заданной иерархической шкале становится едва ли не центральной ("Скучная история", "Дуэль", "Иванов", "Припадок"). В одной из предыдущих глав было показано, какое значение она имеет для понимания "Черного монаха". Между тем в подходе к конкретному человеку любая априорная оценка может оказаться ложной - "ярлыком". А оценивать и исследовать необходимо, с точки зрения Чехова, именно этого человека, а не его социальную роль, общественное положение и проч. "Будем обыкновенными людьми, будем относиться одинаково ко всем", никто не больше никого - такова исходная установка чеховского художественного мира.

Дело здесь, как видим, не в тематической новизне (обыкновенный человек, обыкновенность, прозаичность стали равноправным предметом изображения с возникновением реалистической литературы), а в особом принципе видения действительности, отношении к героям. Чехов изображает и исследует своеобразный архетип любой человеческой жизни; любого человека (философа, сумасшедшего, "падшую женщину", мужика, чиновника, вора) он берет в аспекте его обыкновенности, похожести на других. Формой проявления героя становится у него то, что неизбежно входит в жизнь каждого, как необходимость есть и пить: любовь, семья, служба - тысячи обычных человеческих действий и поступков - быт, в равной степени обязательный как для тех, кто за его пределами не видит ничего, так и для людей, которых волнуют вопросы бытия.

Поэтому так называемый "случайностный" принцип чеховской поэтики (все может стать предметом изображения: "Хотите - завтра будет рассказ. Заглавие "Пепельница"") - проявление писательского "демократизма" как принципа формы. Отсутствие иерархии предметов оказывается частным случаем принципиального отказа от иерархии персонажей, создает картину нового, "многовершинного" мира.

Процесс же развития чеховского художественного мира заключается в том, что он (вместе с героями и через героев), особенно активно в конце 80-х - первой половине 90-х годов, ищет некую истину, "общую идею", на которую может опереться личность, которая может придать смысл ее существованию, перевести "быт" в статус "бытия".

"Авторских философских размышлений нет в сочинениях Чехова. И уж тем более нет их у чеховских героев. Философствовать, обнаруживать силу мысли - просто не в их возможности, - утверждал А. А. Белкин. - Социально-философская проблематика возникает у Чехова как бы мимоходом, исподволь, в окружении случайных, бытовых, обыденных мотивов".* Справедливое во второй части, суждение А. А. Белкина вряд ли точно в первой. Герои Чехова рассуждают, философствуют много и на самые разные темы. Философствует инженер Ананьев в "Огнях" и профессор в "Скучной истории", ведут ожесточенный полемический спор на расстоянии Лаевский и фон Корен в "Дуэли", в непосредственном споре сталкиваются Громов и Рагин в "Палате № 6", художник и Лида в "Доме с мезонином", много рассуждают на общие темы Лаптев в повести "Три года", Владимир Иванович в "Рассказе неизвестного человека", Шамохин в "Ариадне", Коврин в "Черном монахе", не говоря уже о таких концентрированно философских притчах, как "Рассказ старшего садовника" или "Пари". Говорят обо всем: "малых делах", толстовстве, истории, пессимизме, смерти и вечной жизни, вырождении, законах женской любви, отношении к народу... Можно, вопреки привычному мнению, сказать, что редко у кого из русских писателей герои рассуждают на общие темы так много, как у Чехова. Большинство его крупных произведений конца 80-х - середины 90-х годов строятся в форме своеобразного идеологического диалога ("Огни", "Палата № 6", "Дуэль") или монолога ("Скучная история").** Само богатство и разнообразие идеологического, философского материала не дает основания считать, что у Чехова "философская тема не имеет и не может иметь самостоятельного значения" (И. А. Гурвич), что его поход к идеям своих героев "гносеологический" (В. Б. Катаев), т. е. они, эти идеи, являются лишь средством характеристики героя. Настойчивость обращения разных чеховских персонажей к сходным идеям и мотивам, свидетельствует об их причастности к авторскому кругозору. Весь калейдоскоп чеховских повестей и рассказов можно рассматривать как поиск того опорного камня мировоззрения, "нормы", о незнании которой Чехов писал Плещееву в апреле 1889 г. (П 3, 186).

* (Белкин А. А. Указ. соч. С. 206.)

** (См. список чеховских "дуэлянтов", "которые неутомимо сражаются на страницах его пьес, повестей и рассказов": Чуковский К. И. О Чехове. М. 1971. С. 148-149.)

Этот поиск не был прямо объявленным, но отличается удивительной последовательностью и целенаправленностью. Н. К. Михайловский был, вероятно, прав, переадресовывая Чехову слова критика "Недели" о том, что "идеалы отцов и дедов над ним бессильны".* Но дело в том, что эти идеалы Чехов отвергает не с порога, а после тщательного исследования. В конце 80-х - середине 90-х годов он воспроизводит практически все распространенные среди современников формы обоснования жизненной позиции: поздненародническую идею терроризма в "Рассказе неизвестного человека" (не случаен первоначал