“Биография”   “Чеховские места”   “Чехов и театр”   “Я и Чехов”   “О Чехове”   “Произведения Чехова”   “О сайте”  






предыдущая главасодержаниеследующая глава

Т. В. Лыкова. Авторская модальность в рассказе А. П. Чехова «Княгиня»

Несмотря на спорность многих вопросов в теории модальности, вероятно, можно сказать, не углубляясь в теоретическую дискуссию, что авторская модальность является одним из видов субъективной модальности, воплощенной в речевой структуре и речевой композиции произведения (Барлас Л,.Г. Русский язык. Стилистика. М., 1978; Гальперин И. Р. Текст как объект лингвистического исследования. М., 1981.). Задача выявления авторской модальности в произведениях А. П. Чехова имеет тем большее значение, что ему свойственна так называемая объективная манера письма, когда «рассказ ведется под углом зрения героя и открытым, высказанным прямо авторским оценкам не остается места» (Чудиков А. П. Поэтика Чехова. М., 1971.). Эта чеховская объективность удивительно сочетается со всем тем, что мы знаем о Чехове-человеке, словно поставившем перед собой задачу «стушеваться, не выпячивать ни перед кем своего «я»» (Чуковский К. И. О Чехове. М., 1971. ), и о Чехове-писателе, никогда не ставившем задачи проповедника. Прекрасно сказал об этой черте чеховского таланта один из его современников: «Чехов никогда не возвышает голоса. Ни одного лишнего, громкого слова... Чем внутри взволнованнее, тем снаружи спокойнее; чем сильнее чувства, тем тише слова. Бесконечная сдержанность, бесконечная стыдливость - та «возвышенная стыдливость страдания», которую Тютчев заметил в русской природе» (Мережковский Д. С. Чехов как бытоиисатель//Антон Павлович Чехов. М., 1907.).

В статье делается попытка определить авторскую модальность в рассказе Чехова «Княгиня» (7). Рассказ интересен как один из типов объективного повествования, в котором «оценки героя, заключенные в слове, совершенно отличны от авторских» (Чудаков А. П. Указ. соч. ). Фабула рассказа проста, отчетливо делится на три части не только в содержательном плане, но и в плане проявления авторской модальности:

1) приезд и пребывание княгини в монастыре до встречи с доктором;

2) встреча с доктором;

3) пребывание в монастыре после встречи с доктором и отъезд. В речь героев включается прямая оценочность, или модальность, причем в открытой и резкой форме. Мало того, речевой план одного из персонажей представляет сконцентрированную характеристику главного героя рассказа. В свою очередь, у главного героя тоже есть оценка, направленная на себя, самооценка, и она противоположна оценке со стороны и по содержанию, и по форме. Предмет модальности один, а источники - разные. Оценки княгини, главной героини рассказа, основываются на субъективных представлениях и ощущениях. Докторское обличение, которое напоминает обвинительную речь, сюжетно выходит за рамки рассказа, носит обобщающий характер. В рассказе есть третья группа персонажей, с которой по фабуле княгиня вступает в непосредственный контакт, но оценочность этой группы не выражена. Встает вопрос: насколько проявляется оценочность в собственно авторской речи, как она проявляется и в каком соотношении с модальным планом персонажей?

Интродукция рассказа дана как будто в бесстрастной повествовательной манере, однако в контексте с достаточно выраженным контрастом - дама в блестящей коляске, с одной стороны, и толпа монахов - с другой, определение героини как «хорошей знакомой» (236) приобретает особую многозначность: автор как бы предлагает самому читателю наполнить содержанием эту неопределенную номинацию. Диалогическое единство ситуации встречи, ведущим голосом которого является голос героини, объединяется темой радости встречи, выражаемой как взаимная лишь одной стороной, княгиней. «Что, соскучились без своей княгини?»; «Глядите на свою княгиню»; «Забыли свою княгиню» (236)- эти фразы доминируют в речи героини. В них она говорит о себе в третьем лице, как бы приписывая безмолвным знакомым свой взгляд на себя. Назойливо повторяющееся перед титулом слово «свой», слишком интимное для описываемой ситуации, характеризует княгиню очень самоуверенной.

Авторские слова диалогического единства, если воспользоваться классификацией М. К. Милых (Милых М. К. Конструкции с косвенной речью в современном русском языке. Ростов н/Д, 1975.), располагаются по степени усиления в них стилистической окраски: «говорила», «восторженно вскрикнула», затем содержательная сторона речи вовсе снимается и остается лишь факт говорения и его оценки: «Говорила она без умолку, горячо» (236). Автор не счел нужным передать содержание речи, ограничившись лишь одной ее оценкой, что позволяет отметить намек на негативное отношение его к героине. Этот намек усиливается контрастом, на котором строится диалог. Ответные реплики монахов и архимандрита исключены из структуры диалога, их этикетные действия почти не выражены, они лишены жеста, мимики. В конце диалога дается беглое описание внешности архимандрита: «...старик лет семидесяти, серьезный, некрасивый и застенчивый» (237). Далее идет оценка его ответных реплик, перечисленных автором в обобщенной форме: «...молчал, лишь изредка говорил отрывисто и по-военному: «Так точно, ваше сиятельство... слушаю-с... понимаю-с...»» (237). Эти скупые реплики усиливают количественную противопоставленность диалога и дают представление об экспрессивно-смысловой противопоставленности речи архимандрита и пылких восторгов княгини. Поведение архимандрита менее всего говорит о дружеском расположении его к героине. Он стеснен, его подчеркнутая почтительность характеризует отношение к ней как отношение по долгу службы.

Оценка себя, которую княгиня приписала монахам и архимандриту, не только не подкрепляется ни ситуацией, ни диалогом, но, напротив, совершенно не соответствует действительной. Несоответствие реального и воображаемого в восприятии княгини подчеркнуто в обобщенном повествовании, не приуроченном к событиям описанного дня: «Достаточно ей было побыть в покоях полчаса, как ей начинало казаться, что она тоже робка и скромна... похожа на старого архимандрита... Княгине казалось, что она приносила с собой извне точно такое же утешение, как луч или птичка...» (237). Модальный глагол «казаться» вызывает мысль о том, что в действительности княгиня совсем не такая, какой кажется себе в монастырских покоях.

Уделив достаточное внимание княгине (диалог, и внутренняя речь), автор не дает ей прямой оценки, а лишь отмечает несоответствие ее самооценки действительной. Беглый намек на отношение к происходящему получает развитие в новой встрече и диалоге, который в отличие от первого, был неожиданным как для княгини, так и для доктора. И эта неожиданность, с одной стороны, создает возможность обостренности оценок, с другой - придает им характер ненадуманности. Диалог навязан доктору княгиней («ей захотелось посочувствовать ему, утешить») (239). Модальный глагол «захотелось» передает несостоятельность мотива сочувствия, которое у княгини приобретает значение прихоти, что подчеркивается и предыдущим контекстом, где предметом сочувствия могла стать старуха с котомкой, но она «ни разу не оглянулась и повернула за угол» (238).

Каждая ответная реплика доктора возводит барьер между беседующими. Доктор не подчиняется правилам навязанной героиней словесной игры, исключает любую возможность, которая, но мнению княгини, могла бы установить контакт между участниками диалога. Автор констатирует: «На приветливую, кроткую улыбку княгини и ее вздохи доктор отвечал холодно и сухо: «Да, княгиня». И выражение лица у него было холодное, сухое» (239). Эта ремарка выражает не столько оценку поведения доктора, сколько скрытую оценку княгини: доктор отвечал не на слова, а на «улыбку и вздохи». Автор во второй раз выражает пренебрежение к содержательной стороне речи героини, видимо, разделяя не очень любезное отношение к ней доктора. В попытках установить столь необходимый для полноты душевного комфорта контакт с доктором княгиня переходит на откровения, которым она не придает их номинального смысла, но которые вдруг приобретают его в подтверждении доктора: «Да, княгиня, много ошибок!» (239). Дальше идет авторская речь: «Княгиня немного смутилась. Она знала свои ошибки, все они были до такой степени интимны, что только одна она могла думать и говорить о них» (239 - 240). Кому принадлежит оценка ошибок княгини? Вероятно, самой героине, ведь только она могла считать интимными те ошибки, которые, как оказалось, были известны и другим. Этим смешением авторской речи («она знала свои ошибки») и несобственно-прямой («они... были интимны») повествователь дает понять, что героиня не так уж безотчетна в своих поступках. Заблуждение ее связано лишь с уверенностью, что все дурное скрыто от других. Именно это заблуждение диктует ей ту форму поведения, которую мы наблюдали в ситуации встречи со служителями монастыря.

Разоблачение героини, таким образом, не является неожиданным: докторские оценки в какой-то мере соответствуют не выраженным прямо оценкам в первой части рассказа. Несоответствие реального и воображаемого, которое было замечено автором, выдается доктором за характерную черту княгини. Но насколько оценки доктора объективны, как относится к ним автор? Ведь доктор показан далеко не идеальным: «Смеялся он тяжело, резко, с крепко стиснутыми зубами, как смеются недобрые люди, и по его голосу и блестящим, немножко наглым глазам можно было понять, что он глубоко презирал и княгиню, и приют, и старух. Во всем, что он так неумело и грубо рассказал, не было ничего смешного и веселого, но хохотал он с удовольствием и даже с радостью» (243). Чья это оценка?

Приведем оценки, которые, без сомнения, принадлежат княгине, так как идут через ее восприятие, обозначенное в речи: «...ей стало казаться, что жестикулирующий доктор бьет ее своей шляпой по голове» (241); «и все еще ей казалось, что доктор долбит ее своей шляпой по голове» (243). Почти дословное повторение одной и той же фразы подчеркивает, что оценка княгини сводится, по существу, к полному непониманию речи доктора. В такой ситуации вряд ли героине было доступно то, что «можно было понять» автору, который явно осуждает не мысли, но чувства, движимые доктором, о чем прямо говорит и следующая авторская оценка: «Доктор замолчал и стиснул зубы, напряженно придумывая, что бы еще такое сказать очень неприятное, мстительное. Он что-то вспомнил, и нахмуренное, холодное лицо его просияло» (244). Принадлежность этих слов автору подтверждается и вводящими речь доктора словами, безусловно авторскими и удивительно созвучными приведенным: «крикнул» (242); «злорадно прыснул в шляпу» (242); «залился тонким смехом и выговорил тонким голоском» (243); «захохотал басом» (243). Эмотивная сторона речи доктора тоже не оставляет скрытым мстительный повод его обличительного пафоса. И его слова подтверждают это: он, «доктор медицины, дворянин, студент московского университета, отец семейства» (244), был выгнан без объяснения причин, хотя честно служил и завоевал любовь всех на сто верст кругом. Некоторое сомнение в объективности докторской оценки вызывает и тот факт, что по сюжету он показан как человек непоследовательный (дважды извиняется перед княгиней за свой поступок). Может создаться впечатление, что отмеченные моменты указывают на несостоятельность резких оценок героини со стороны доктора. Однако автор, очень внимательный и ко внешности доктора, и к его манере говорить, не высказывается по существу содержащихся обвинений, не снимает информационной стороны осуждающих слов доктора и тем самым позволяет объективно сопоставить вытекающие из первой части рассказа оценки с теми, которые имеют место в речи доктора.

Анализ монолога (в диалоге) доктора позволяет выделить такую его часть, которая не только по содержанию, но и по форме сливается с авторским голосом: «...вам нужно фактов? Извольте! В Ми-хальцеве у вас живут милостыней три бывших ваших повара, которые ослепли в ваших кухнях от печного жара. Все, что есть на десятках тысяч ваших десятин здорового, сильного и красивого, все взято вами и вашими прихлебателями в гайдуки, лакеи, в кучера. Все это двуногое живье воспиталось в лакействе, объелось, огрубело, потеряло образ и подобие, одним словом...» (241). Многоточие указывает на незавершенность речи; судя по модальному компоненту «одним словом», предполагался какой-то вывод, однако монолог продолжается без непосредственной связи с предыдущим: «Молодых медиков, агрономов, учителей, вообще интеллигентных работников, боже мой, отрывают от дела, от честного труда и заставляют из-за куска хлеба участвовать в разных кукольных комедиях, от которых стыдно делается всякому порядочному человеку! Иной молодой человек не прослужит и трех лет, как становится лицемером, подлипалой, ябедником...» (241). После многоточия монолог продолжается риторическим вопросом, соотнесенным в одинаковой степени как с первой, незавершенной частью, так и со второй: «Хорошо это? Ваши управляющие поляки, эти подлые шпионы, все эти Казимиры да Каэтаны рыщут от утра до ночи по десяткам тысяч ваших десятин и в угоду вам стараются с одного вола три шкуры содрать. Позвольте, я выражаюсь без системы, но это ничего! Простой народ у вас не считают людьми. Да и тех князей, графов и архиереев, которые приезжали к вам, вы признавали только как декорацию, а не как живых людей. Но главное... главное, что меня больше всего возмущает,- иметь больше миллиона состояния и ничего не сделать для людей, ничего!» (241).

Предположение, что вторая часть монолога представляет голос автора, подтверждается сопоставительным анализом этой части с другими двумя, из чего становится очевидным, во-первых, то, что внешняя сторона этой части лишена тех речевых шероховатостей, которые передал автор в речи доктора, частично их трансформировав; во-вторых, для речи доктора характерно естественное обнаружение говорящего лица и адресата (я, меня, вам, вами, у вас, вы), которое сопровождается модальными словами со значением привлечения внимания собеседника: «извольте», «позвольте», риторическим вопросом «Хорошо это?», оговорками о неумении выражаться: «...я выражаюсь без системы, но это ничего». В собственно докторском монологе упоминаются лица с указанием на их отношение к княгине («три бывших ваших повара», «ваши управляющие поляки», «князья, графы и архиереи, которые приезжали к вам»), содержится пространственная и количественная актуализация («в Михальцеве», «в ваших кухнях», «на десятках тысяч ваших десятин»). Предполагаемая авторская часть лишена подобной конкретизации. И, наконец, характер особой обобщенности этой части монолога передается синтаксическим строемпредложений: неопределенно-личными («отрывают от дела» «заставляют участвовать»), которые акцентируют важность происходящего, отвлекаясь от производителя, что не характерно для мстительной речи доктора; безличным предложением («стыдно делается всякому порядочному человеку») с обобщенным носителем модального состояния; двусоставным предложением с обобщенным субъектом («иной молодой человек не прослужит и трех лет...»). Сомнений не остается: в этой части монолога звучит голос автора.

Лицемерие, фальшь, пошлость становятся не только ошибкой княгини, но и подлинной трагедией своего времени. Слияние речи автора и героя в формулировке общей идеи позволяет считать, что их голоса сближаются и в той части, которая является конкретным подтверждением этой идеи. Такой вывод делает естественным другой вопрос: почему именно доктор является выразителем авторской идеи? Ведь автор явно осуждает мстительные мотивы его речи. Вероятно, дело в том, что доктор был свидетелем всех мерзостей, царивших в имениях княгини (Чехову нужен был очевидец), но доктор и жил в той атмосфере, где, по его собственным словам, «все мы ненавидим друг друга и на ножах» (242). Именно мстительное чувство создает противоречивость поступка доктора, который, видя основную причину ошибок княгини в нелюбви, отвращении к людям, сам в ситуации встречи нарушает провозглашенный им закон любви к ближнему, а значит, лишает позитивного смысла свои слова.

Бессмысленность полемического выпада доктора подчеркивается и ситуативной неоправданностью его речи: героиня, впитавшая в себя дух фальши, лжи и лицемерия, абсолютно непроницаема для его правды. В конце рассказа она так же любуется собой, как и в начале: «Длинный ряд знакомых мужских лиц пронесся в ее воображении. Она улыбнулась и подумала, что если бы эти люди сумели проникнуть в ее душу и понять ее, то все они были бы у ее ног...» (246). Это самолюбование невольно возвращает нашу память к тому, что княгиня - одинокая двадцатидевятилетняя женщина, что облюбовала она мужской монастырь, что в ее грезах постоянно появляются молодые послушники: «Робкие послушники, тишина, низкие потолки, запах кипариса, скромная закуска, дешевые занавески на окнах - все это трогало ее, умиляло и располагало к созерцанию и хорошим мыслям» (237); «Хорошо бы всю жизнь сидеть здесь на скамье и сквозь стволы берез смотреть, как... два послушника - один верхом на пегой лошади, другой пешком - гонят лошадей на ночное и, обрадовавшись свободе, шалят, как малые дети; и молодые голоса звонко раздаются в неподвижном воздухе, и можно разобрать каждое слово» (238). Характер получает психологическую мотивировку, а образ становится удивительно достоверным и узнаваемым.

Фигура доктора, напротив, к концу рассказа еще более осложняется. Негативные стороны его поведения, отмеченные и осужденные автором, получают его собственную оценку, результатом которой являются дважды предпринятые им извинения. Состояние доктора во время извинений: «...лицо его потемнело и стало суровым» (245); «лицо его было бледно и сурово» (247) позволяет оценить их не как этикетные действия, а как результат внутренней борьбы. Доктор называет и мотивы извинений: «Я поддался злому чувству и забылся. Это нехорошо» (245); «Нехорошее, мстительное чувство увлекло меня вчера...» (247).

Таким образом, модальные линии автора и героя в конце рассказа сближаются еще больше, совпадая не только в отношении к тем фактам, о которых рассказал доктор, но и в оценке мотивов и эмотивной формы их изложения. Интересна в связи с этим сцена примирения доктора с княгиней: «Княгиня приветливо улыбнулась и протянула к его губам руку. Он поцеловал и покраснел» (247). А. П. Чудаков считает ее важнейшим сюжетным моментом рассказа, который «если не оставлен совсем без авторского присмотра (повествователь наблюдает), то, во всяком случае, без авторского разъяснения и оценки» (Чудаков А. П. «Толстовский эпизод» в поэтике Чехова//Чехов и Лев Толстой. М., 1980.). Действительно, прямой оценки поведения доктора здесь нет, но если вернуться к существу раскаяния героя, то оно, как было показано речевым анализом его реплик, никак не связано с содержанием обличительной речи. Исключение содержания протеста из предмета самооценки делает смущение доктора объяснимым. Ведь он, не изменив своим убеждениям, стал невольным участником кукольной комедии, столь гневно им обличаемой. Уместно вспомнить, что время написания рассказа (1883 - 1889 гг.) падает на годы наибольшего увлечения Чеховым идеями Л. Толстого, в частности, его идеей любви к ближнему (Бердников Г. П. А. П. Чехов. Идейные и творческие искания. М., 1984.). Значительным представляется и замечание автора по поводу рассказа в одном из писем: «Хочу... писать в протестующем тоне... но от непривычки скучно и я виляю» (236). В свете этого слияние модальных планов автора и героя в конце рассказа позволяет сделать вывод о том, что непоследовательность доктора, осознающего несовместимость мотивов обличения с провозглашенными им идеями, в определенной степени была свойственна нравственным исканиям самого автора, мечтающего о гармонии правды, справедливости и всеобщей любви. Как достичь этой гармонии? Вопрос остается открытым.

предыдущая главасодержаниеследующая глава








© APCHEKHOV.RU, 2001-2021
При использовании материалов сайта активная ссылка обязательна:
http://apchekhov.ru/ 'Антон Павлович Чехов'
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru